Труды Льва Гумилёва АнналыВведение Исторические карты Поиск Дискуссия   ? / !     @

Реклама в Интернет

Глава 11. Парадоксы греческой религии, или Апология язычества

Не пытай бессмертия, милая душа, √
Обопри на себя лишь посильное.

Пиндар

Хотя верно сказано, что люди тогда наиболее подражают богам, когда совершают добрые дела, но еще правильнее было бы сказать, что люди наиболее уподобляются богам, когда они счастливы.

Страбон

Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.

О. Мандельштам

Психологию этноса, свойственный ему образ мыслей и чувств невозможно по-настоящему понять и оценить, не имея ясного представления о его религиозных верованиях. И греки в этом отношении отнюдь не являются каким-то исключением среди других народов Древнего мира. Никто не станет спорить сейчас с тем, что религия играла огромную роль как в частной, так и в общественной жизни этого народа и что сама греческая цивилизация была в такой же степени религиозным феноменом, как и феноменом эстетическим или социально-политическим. Предметом спора был и остается вопрос о характере греческой религии, о том, что сближало и что, наоборот, отличало ее от других древних и средневековых религий. Разброс мнений, высказывавшихся по этому вопросу, чрезвычайно широк. В то время как одни исследователи склонны умиляться почти детскому простодушию и наивности греков, особенно ярко проявившимся именно в их религии и мифологии, других, напротив, отталкивает холодная рассудочность их суждений о богах и религиозных обрядов. Одни находят их взгляд на мир и на управляющие этим миром сверхъестественные силы радостным и светлым, другие, наоборот, безысходно мрачным и исполненным отчаяния. Одни говорят о глубокой человечности греческой религии в противовес религиям Востока, другие о ее враждебности человеку. Совершенно по-разному решается разными учеными и чрезвычайно сложная проблема взаимоотношений этой религии со сменившим ее христианством. В то время как одни авторы решительно противопоставляют их друг другу как две глубоко враждебных по духу и даже взаимоисключающих формы религиозного сознания, другие готовы видеть в греческой религии и особенно в религиозной философии греков своего рода ╚предисловие╩ к христианству, настаивая на соединяющей их исторической преемственности.

Сравнение с христианством и другими религиями возвышенно спиритуалистического толка уже давно стало поводом для рассуждений о неразвитости религиозного чувства у греков. Высказывалась даже мысль о том, что греческая религия в сущности и не была религией в обычном понимании этого слова, а представляла собой всего лишь собрание очень слабо связанных между собой и к тому же весьма наивных, а часто и просто нелепых мифов о богах, в честь которых греки время от времени совершали незамысловатые и в целом лишь формально соблюдаемые обряды. Такого взгляда придерживался, например, знаменитый английский писатель Г. К. Честертон. В его трактате ╚Вечный человек╩ мы находим такие слова: ╚Ребенок, верящий в то, что в дупле живет леший, может делать ему грубые, вполне вещественные подарки, например, оставить кусок пирога, тогда как утонченный, достойный поэт принесет дриаде фрукты или цветы. Оба одинаково серьезны или несерьезны. Конечно, язычники √ не атеисты, но они и не верующие в нашем христианском смысле. Они ощущают присутствие каких-то сил, и гадают о них, и выдумывают. У греков был алтарь неведомого бога. На самом деле все их боги √ неведомые, и изменилось это лишь тогда, когда апостол Павел сказал им, Кого они, не зная, чтили╩.

Если Честертона не устраивала в греческой религии крайняя расплывчатость и неясность лежащих в ее основе представлений о природе божества, то многих других ревнителей христианской веры она отталкивает и раздражает, как раз напротив, своей чрезмерной ясностью и даже рационализмом. Глубокий исследователь греческих мифов и верований А. Ф. Лосев как-то в сердцах обмолвился такой сентенцией: ╚Религия, в которой нет мистики, нет таинства, нет догматов, нет всего аппарата грехопадений и искуплений, всевозможных смертей и воскресений, суда, мук и пр., то есть религия, которая попросту является только моралью, такая религия, очевидно, не только вполне безвредна для мещанства, но оно специально выдумывает для себя такую религию╩. Правда, эта гневная филиппика была адресована автором лишь одной определенной категории людей √ ╚античным мещанам╩, типичным представителем которых, в его понимании, может считаться небезызвестный Исхомах, афинский джентльмен (калос кагатос) и образцовый рабовладелец из ксенофонтовского диалога ╚Домострой╩. Но религиозные верования Исхомаха, в котором нельзя не узнать слегка приукрашенный автопортрет самого Ксенофонта, вряд ли в чем-то принципиально отличались от верований большинства его сограждан, да и всех остальных греков той поры (IV в. до н. э.). И, следовательно, суровый приговор Лосева должен быть отнесен ко всей вообще греческой религии.

Во многом сходные оценки греков и их религии встречаем мы и в замечательной книге покойного протоиерея А. Меня (Э. Светлова) ╚Дионис. Логос. Судьба╩, вошедшей как один из томов в его ╚Историю религии╩. Автор взирает на греков с чувством легкого сожаления, видя в них народ, бесспорно, одаренный от природы, но заблудший в лабиринтах многобожия, долго и упорно искавший истину, но так и не нашедший ее и потому духовно ущербный, обреченный на унылое и бессмысленное существование ╚без божества, без вдохновенья...╩. ╚На фоне успехов афинян в сфере социальной, √ писал Мень, √ особенно поражает картина их религиозной жизни: здесь этот талантливый народ обнаруживает консерватизм и беспомощность, как будто бы весь его творческий потенциал был израсходован на └светские" области╩. И немного ниже добавлял: ╚Много говорилось и писалось о выхолощенности поздней религии римлян, но по справедливости нужно сказать, что прообраз этого омертвения существовал уже в эллинском полисе. Никакие политические страсти, состязания певцов или спорт не могли заполнить духовный вакуум, тем более что на смену массовой родовой психологии шло возраставшее самосознание личности╩. ╚Первородный грех╩ неверия или маловерия, отягощавший душу эллинского народа, пытались, как полагал Мень, искупить философы, в особенности Платон, хотевшие разглядеть за пестрой толпой олимпийцев лик единого истинного Бога. ╚Но └Бог философов" не был тем Богом, к которому стремился мир╩. Грекам так и не удалось достичь тех сияющих вершин истинной веры, на которые дважды поднимались иудеи √ сначала в ветхозаветных пророчествах, а затем в Откровении ╚Нового Завета╩.

Насколько оправданы все эти суждения о духовной неполноценности и даже какой-то ╚второсортности╩ греческой религии в сравнении с христианством, иудаизмом, да и с другими древневосточными религиями, в отличие от двух первых, еще не поднявшимися до уровня настоящего монотеизма? Не будем спешить с выставлением оценок и попробуем спокойно и непредвзято разобраться в существе той сложной проблемы, которую давно уже поставила перед исторической наукой так называемая ╚олимпийская религия╩ древних греков. Даже при беглом и поверхностном знакомстве с нею становится ясно, что на общем фоне культурной истории Древнего мира она была явлением столь же своеобразным и даже уникальным, как и вся вообще греческая цивилизация. Многие, так сказать, нормативные признаки, присущие большинству древних религий, в греческой религии либо вообще отсутствуют, либо выражены очень слабо и неясно. Вспомним, что в странах Древнего Востока, впрочем, так же, как и в более поздние времена в средневековой Европе и Азии, религия всегда претендовала на роль всеобъемлющей, поистине тоталитарной идеологической системы, охватывающей и подчиняющей себе абсолютно все формы духовной и творческой деятельности человека, включая мораль, право, искусство, литературу, начатки философской и научной мысли. Культурное развитие народов Востока двигалось как вода в степных арыках, по заранее проложенному руслу. Оно регулировалось предписаниями священных книг, наставлениями пророков и ясновидцев. За ним неусыпно следила целая армия жрецов и священнослужителей всех степеней и рангов.

Развитие греческой культуры, как было уже сказано (см. гл. 9), с самого начала шло по совершенно иному пути. В Греции религия так и не смогла стать всемогущим духовным пастырем своего народа, не смогла сковать его творческую свободу цепями непререкаемых догм, правил и запретов. Во многом этому мешала определенная ее архаичность или недоразвитость и, в частности, ее уже отмеченный выше адогматизм, т. е. отсутствие единого, систематически изложенного и обязательного для всех вероучения. По словам Геродота, главными авторитетами во всех религиозных вопросах были для греков два великих ╚национальных╩ поэта Гомер и Гесиод. Именно они ╚впервые установили для эллинов родословную богов, дали имена и прозвища, разделили между ними почести и круг деятельности и описали их образы╩. Представим себе на мгновение верующего католика, который пытается постичь основы христианского вероучения по ╚Божественной комедии╩ Данте, или православного, читающего с этой же целью ╚Братьев Карамазовых╩ Достоевского, и мы поймем, насколько велик был уже изначально уровень духовной свободы, но вместе с ней, конечно, и духовного разброда и шатаний, царивших в греческом обществе. Удивительно, что олимпийская религия, воздвигнутая на таком шатком фундаменте, как поэмы Гомера и Гесиода, к которым Геродот забыл приплюсовать еще множество мифов и эпических сказаний, не вошедших в этот основной свод священных истин, сохраняла хотя бы относительное единообразие на всем огромном пространстве греческого мира от берегов Черного моря до Гибралтарского пролива, что давало право всем грекам (где бы они ни жили) смотреть на самих себя как на ╚людей одной веры╩.

В отличие от стран Востока, где жрецы, начиная с древнейших времен, составляли особую касту или сословие профессиональных священнослужителей, резко обособленных от всего остального общества и пользовавшихся огромной властью и авторитетом, в Греции в совершении священных обрядов мог участвовать практически любой ╚мирянин╩, т. е. полноправный свободный гражданин, избранный на жреческую должность в народном собрании либо общим голосованием, либо по жребию. Чаще всего от такого человека не требовалось ни специальной подготовки, ни каких-то особых личных качеств, необходимых для успешного выполнения его обязанностей. Единственным условием занятия должности жреца было отсутствие у кандидата каких-либо серьезных физических дефектов. Считалось, что боги не любят больных и увечных. Как правило, жрец занимал свою должность в течение года или шести месяцев, а затем уступал ее другому народному избраннику. Довольно часто священные обряды (молитвы, возлияния и жертвоприношения богам) совершались лицами, не облеченными жреческим саном. Это могли быть и высшие должностные лица того или иного полиса (например, члены коллегии архонтов в Афинах, так называемые ╚цари╩ в Спарте), и военачальники, если нужно было умилостивить богов перед началом похода или сражения, и просто рядовые граждане, если обряд совершался в частном доме в кругу семьи (в таких случаях функции жреца обычно брал на себя сам глава семейства). Как мы видим, в религии, так же как и в политике или в военном деле, греки отдавали предпочтение любителям перед профессионалами, стремясь соблюсти основной принцип прямого народовластия и обеспечить возможно более широкому кругу граждан полиса право на участие в жизненно важных для всего общества контактах с потусторонним миром. Ведь по существу религиозные обряды были в их понимании такой же неотъемлемой частью жизнеобеспечения гражданской общины, как и дебаты в народном собрании, постройка флота и крепостных сооружений или доставка из-за рубежа хлеба и других съестных припасов. Соответственно и те должностные лица, на которых возлагалось исполнение этих обрядов, ничем принципиально не отличались от всех прочих полисных магистратов.

Правда, в некоторых греческих государствах, в том числе и в таких демократических полисах, как Афины, существовали наследственные жреческие должности, передававшиеся из поколения в поколение в пределах одной определенной семьи или рода. Так, в знаменитых Элевсинских мистериях (таинствах в честь богинь Деметры и Коры) ведущие ╚партии╩, начиная с незапамятных времен, исполняли исключительно представители двух старинных родов Евмольпидов и Кериков. Но это были, скорее, исключения, лишь подтверждающие общее правило непрофессионализма жрецов. Настоящими знатоками своего дела считались весьма многочисленные и пользовавшиеся довольно высоким авторитетом гадатели и прорицатели, предсказывавшие будущее как частным лицам, так и всему государству. Все они занимались гаданиями по полету птиц, по внутренностям жертвенных животных, толковали сны и переводили на общепонятный язык темные речения оракулов. Лишь некоторые из людей этого сорта занимали, так сказать, официальные должности и состояли на службе при больших святилищах, как, например, знаменитые пифии √ женщины-прорицательницы, вещавшие от лица Аполлона в его дельфийском храме. В большинстве своем гадатели жили случайными заработками подобно профессиональным актерам, поэтам или художникам. Но так же, как и жрецы, эти специалисты по истолкованию воли богов не были связаны между собой узами корпоративной солидарности и ничем особенным не выделялись среди общей массы граждан полиса.

Греческое жречество не могло превратиться в замкнутую, отделенную от общества касту со своими особыми интересами и привилегиями наподобие, скажем, египетских жрецов или еврейских левитов постольку, поскольку оно не обладало необходимыми для этого финансовыми средствами. В его распоряжении не было таких мощных хозяйственных структур, какими в странах Передней Азии обычно являлись храмы наиболее почитаемых богов. Правда, в некоторых районах Греции существовали очень богатые святилища, владевшие обширными землями, домами, рабами и другими видами имущества. Жрецы этих святилищ занимались торговлей и давали деньги в долг под высокие проценты. Примерами такого рода финансовых корпораций, возникших на религиозной основе, могут служить пользовавшиеся широкой общегреческой известностью святилища Аполлона в Дельфах и на о. Делос. Однако оба этих культовых центра не были вполне самостоятельными хозяйственными организациями: их финансовая деятельность так же, как и хранившиеся в их храмовых сокровищницах огромные богатства, находилась под контролем особых должностных лиц, представлявших интересы соответственно дельфийского или делосского полиса.

Как справедливо заметил М. Финли, ╚отдельные города-государства имели фактически неограниченный авторитет в религиозных делах, как и во всем остальном. Однако не существовало никакой организации, которая обладала бы властью или авторитетом, позволявшим ей устанавливать единые правила (почитания богов. √ Ю. А.) для всего греческого мира или навязывать нечто в этом роде. Поэтому здесь, строго говоря, была невозможна ни греческая ортодоксия, ни греческая ересь╩. Действительно, человека, привыкшего к строгому единообразию форм богопочитания в разных конфессиях христианства, ислама или буддизма, не может не поразить невероятная пестрота и даже хаотичность греческих культов так же, как и связанных с ними мифов о богах. Мало того что практически в каждом отдельном полисе наряду с двенадцатью главными олимпийскими богами, среди которых обычно выделялись одна или две божественных персоны, считавшихся высочайшими покровителями именно этого государства, почиталось также множество всякого рода малых божеств: героев, демонов, нимф и т. п., культы которых, как правило, были прочно привязаны к какому-то одному конкретному месту. Образы самих олимпийцев постоянно менялись и как бы двоились, троились и т. д., переходя из одной местности в другую. Менялись иногда очень заметно и даже резко и формы культа, и характер святилищ и культовых изображений божества, и сам его облик, и его мифическая биография.

Так, например, Зевс, глава олимпийского пантеона, повсюду в Греции почитавшийся в образе грозного громовержца, патриарха и отца многочисленного семейства, царя и судьи, стоящего высоко над всеми богами и людьми, на Крите был больше известен как божественный отрок или юноша (╚великий курос╩), от благоволения которого зависело приумножение стад и плодородие полей. Считалось, что этот Зевс Криторожденный каждый год рождается заново. В его честь устраивались мистерии, сопровождавшиеся инициациями подрастающего поколения и возжиганием больших костров на вершинах гор. На Крите показывали не только место рождения этого божества √ в пещере на горе Дикта, но и его могилу. Или другой пример. Аполлон, один из самых светлых богов Олимпа, ясновидец, предсказывающий будущее, бог-очиститель от скверны человекоубийства, бог-целитель, гарант законности и правопорядка, верховный покровитель искусств и сам великий музыкант и т. д., и т. п., в некоторых областях Греции почитался в странных зверообразных обличьях. В ионийских полисах Малой Азии он был известен как Аполлон Сминфей √ ╚Мышиный╩, божество в облике мыши, которое оберегало от грызунов поля и амбары, но в гневе могло в несколько раз увеличить их полчища. В Аркадии почитали Аполлона Ликея (╚Волчьего╩), в Лаконии Аполлона Карнейского √ древнего бога плодородия в облике барана. Артемида, сестра Аполлона, гордая и строптивая богиня-охотница, вечная девственница, упорно чуравшаяся общества мужчин и жестоко каравшая их за одно лишь приближение к ней, в одном из главных городов греческой Малой Азии Эфесе почиталась в образе Великой матери √ загадочного многогрудого божества, очевидно, воплощавшего в себе несметные силы земного плодородия. Совершенно ясно, что все эти разноликие и разнохарактерные боги первоначально вели совершенно самостоятельное и обособленное существование и лишь на каком-то скрытом от нас этапе эволюции религиозного сознания древних греков были скорее искусственно объединены под ╚коллективным псевдонимом╩ того или иного олимпийца.

Сами греки, судя по всему, не находили ничего противоестественного в этом непостоянстве и изменчивости своих богов и, переезжая из города в город, быстро адаптировались на новых местах, каждый раз стараясь заручиться покровительством тех божественных сил, которые пользовались особым почитанием там, где им довелось хотя бы ненадолго осесть. Поэтому они так легко, без особых колебаний и борений духа признавали своими чужеземных варварских богов, чаще всего просто отождествляя их по каким-нибудь случайным признакам сходства с кем-либо из божеств своего пантеона. Геродот нисколько не был удивлен, узнав во время своего пребывания в Египте, что жители этой страны почитают Зевса под именем Амона и изображают его с бараньей головой. Ничуть не обескуражило его и известие о том, что прославленный греческий герой Геракл входит в число двенадцати главных египетских богов и что ему воздаются божеские почести также и в Тире Финикийском. Более того, он охотно признал, что этот египетско-финикийский Геракл и есть настоящий бог, тогда как греческий Геракл, сын Амфитриона и Алкмены, был всего лишь героем и, стало быть, смертным человеком. Греки-дорийцы, основавшие в конце V в. до н. э. на юго-западном побережье Тавриды (Крыма) Херсонес Таврический, знали, что местные варвары-тавры поклоняются какой-то весьма свирепой и жестокой богине, которой они приносят человеческие жертвы. Недолго думая, они включили это божество в свой пантеон под именем Девы, чтобы расположить к себе загадочную владычицу этого дикого края. Уже в те времена греки отождествляли херсонесскую Деву со своей Артемидой.

Чужеземные боги довольно часто переселялись и в саму Грецию и, как правило, встречали здесь самый радушный прием среди охотников до всякой экзотики, уже пресытившихся собственными богами. Уже в VIV вв. до н. э. среди толпы богов-метеков, теснившихся у подножия греческого Олимпа, можно было видеть выходцев из самых различных стран и в том числе фракиянок Бендиту и Котито, Фригийца Сабазия, которого греки отождествляли со своим Дионисом, жуткую покровительницу волшбы и колдовства трехликую Гекату, скорее всего, переселившуюся в Грецию из Карии, малоазиатскую, Великую мать Кибелу, в честь которой на афинской Агоре был воздвигнут особый храм Метроон. В эпоху эллинизма, когда географические горизонты греческого мира резко раздвинулись по всем сторонам света, число этих пришлых богов увеличилось многократно.

Можно было бы еще долго приводить примеры такого рода религиозной ╚всеядности╩, отличавшей греков от других народов древней ойкумены, в особенности таких, как египтяне и евреи, более, чем кто-либо другой, приверженные к вере своих отцов и крайне нетерпимо относившиеся к чужим богам. Но догадливый читатель, вероятно, и так уже понял, что все это может означать. Греческий политеизм открывал перед своими приверженцами широчайшие возможности духовного выбора. В отличие от великих мировых религий он не замыкал их кругозор в тесные рамки одной-единственной религиозной доктрины, дающей единственно возможное и потому непререкаемое объяснение всему, что уже произошло и еще может произойти в истории человечества и в отдельно взятой человеческой жизни. Политеизм очень часто не давал никаких объяснений происходящего, а если и давал, то совершенно неудовлетворительные, такие, которые легко мог опровергнуть любой здравомыслящий смертный. Но именно эта свобода от всяких заранее заданных универсальных доктрин или догм как раз и делала политеизм подлинно универсальной религией, которая ╚вобрала в себя, √ по словам известного швейцарского исследователя В. Буркерта, √ все богатейшее многообразие действительности, не избегая противоречий, но и не отрицая ни одной из самых малых частиц мирового целого. Но, что особенно важно, √ продолжает тот же автор, √ человеку после выполнения им определенных требований была оставлена сфера свободной деятельности. Благодаря этому закон и этика могли развиваться среди греков в качестве человеческой мудрости, свободной и тем не менее пребывающей в гармонии с божеством. Изречения мудрецов и законы вырезывались на стенах храмов, но в них всегда видели устремления человеческого разума, а не божественное откровение╩.

В процессе своего многовекового исторического развития греческая религия постепенно вбирала в себя не просто отдельных богов с их весьма несхожими между собой индивидуальностями и культами, но целые системы верований и обрядов, можно даже сказать, целые конфессии, почти не заботясь об их согласовании и примирении друг с другом или о какой-то их унификации. Результатом этого процесса был чрезвычайно сложный и пестрый конгломерат обрядов и мифов, в лоне которого более или менее мирно уживались божества, не только не похожие друг на друга, но нередко и прямо противоположные по своей природе и своим, если можно так выразиться, ╚жизненным установкам╩. Классическим образцом такого сосуществования двух по своей внутренней сути антагонистических духовных начал давно уже стала канонизированная Фр. Ницше божественная пара Аполлон и Дионис. Нам сейчас и в самом деле трудно понять, как грекам удавалось соединять в своем сердце и одновременно или поочередно поклоняться двум столь сильно различающимся божествам, как неистовый, не знающий удержу в своих страстях и невероятно изменчивый Дионис √ это воплощение диких, неподвластных человеку сил природы и темных иррациональных инстинктов, таящихся в самой человеческой душе, и светоносный, исполненный гордого величия и спокойствия Аполлон, главной заботой которого всегда было поддержание гармонии и разумного порядка в искусстве, человеке и обществе. Не исключено, что первоначально оба эти бога, действительно, враждовали друг с другом. Глухие отголоски этой древней вражды как будто сохранились в некоторых мифах. Однако в классическое время греки, похоже, не замечали или просто не придавали серьезного значения столь ярко выраженной противоположности этих двух божественных персон и в свой черед воздавали подобающую дань поклонения как тому, так и другому, хотя свои особенно пылкие почитатели могли, конечно, быть у каждого из них.

В своей религиозной практике греки показали себя такими же смелыми изобретателями и экспериментаторами, как и в политике, искусстве, литературе, философии и науке. Они, не колеблясь, вводили в оборот новых, еще неведомых богов и новые мифы или же переиначивали старые до такой степени, что их уже трудно было узнать. Что бы ни говорили историки античной философии о переходе от мифа к логосу и торжестве рационалистического мышления, энергия мифотворчества еще долго не иссякала в греческом народе. Мощные ее всплески следовали один за другими и в VI, и в V, и даже в IV вв. до н. э. Да по-другому и быть не могло, пока и поскольку сама греческая религия оставалась живым, а стало быть, и непрерывно растущим и меняющимся организмом, еще не закованным в броню догм, не знающим строгой дисциплины единой веры и единых правил богослужения.

Об этой свободе религиозного экспериментирования красноречиво свидетельствует судьба мистической секты или движения орфиков. Орфики, возводившие свое происхождение к мифическому певцу Орфею (на самом деле эта секта возникла, по-видимому, не ранее VI в. до н. э.), создали весьма замысловатое религиозное учение, в основу которого была положена вообще чуждая греческой религии идея изначальной греховности или наследственной вины всего человечества. Этот древний грех, унаследованный людьми от их прародителей титанов, обрек их души на заточение в могиле тела (орфики тонко обыгрывали здесь созвучие двух греческих слов: σήμα √ ╚могила╩ и σώμα √ ╚тело╩; ср. ╚тело √ темница души╩ в христианской литературе). Даже смерть не освобождала человека, а точнее, его бессмертную душу от ╚колеса страданий╩ √ бесконечных блужданий по всем пространствам космоса и бесконечных перевоплощений √ переходов из одного тела в другое. Испытавший сильное влияние орфического учения философ Эмпедокл (V в. до н. э.) так говорил о самом себе:

╚Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то,
Был и кустом, был и птицей, и рыбой морской бессловесной╩.

Вырвать человека из замкнутого круга метемпсихоза (переселения душ) и дать его душе окончательное успокоение в обители богов могла только исключительно праведная жизнь, обставленная правилами строжайшего аскетизма и ритуальной чистоты. Но самым верным путем к спасению души орфики считали очистительные мистерии, снимавшие с человека его тяжкий первородный грех. Участники этих мистерий обычно обращались за помощью к Дионису, которого они почитали как своего бога-спасителя. Согласно орфическим мифам, Дионис и сам был некогда разорван на куски и съеден злобными титанами. Зевс испепелил титанов своим перуном и воскресил юного бога. Из оставшегося же пепла возникли первые люди, которые с тех самых пор соединяют в себе две разных природы: телесную √ титаническую и духовную √ божественную. Человеческая душа √ это частица божественной ауры Диониса, и она одна только и может спастись.

Как мы видим, орфическое учение заключало в себе целый ряд принципиально новых положений, совершенно чуждых общему духу традиционной для греков олимпийской религии и вместе с тем явно перекликающихся с некоторыми хорошо известными догматами позднейшего христианского вероучения. Здесь мы находим и весьма решительное противопоставление тела и души как тленной и нетленной или нечистой и чистой частей человеческой личности, и мысль об исконной греховности каждого человека, и надежду на спасение души в мире ином, а вместе с ней и бога-спасителя, своей смертью открывшего людям путь к вечному блаженству, и веру в загробное воздаяние [+1], и идеал чистой и непорочной жизни, ведущей к духовному обновлению. Культивируемая орфиками ритуальная чистота предполагала прежде всего соблюдение строжайшей диеты √ отказ от употребления в пищу мяса, яиц, бобов, а также и от вина. В связи с этим последователи орфического учения отвергали обычные у греков кровавые жертвоприношения. На своих алтарях они сжигали только мирру, шафран и другие благовония. Тем самым орфики прямо противопоставляли свою веру государственной религии греческого полиса, в которой жертвы богам занимали чрезвычайно важное место. Ведь без них не обходился ни один праздник, ни одна официальная церемония. Объявляя эти обряды ╚нечистыми╩ и отказываясь от участия в них, члены орфических кружков (фиасов) не только бросали вызов общественному мнению, но и самих себя ставили фактически вне гражданской общины полиса. И тем не менее нам ничего неизвестно о каких-либо преследованиях или гонениях на людей, открыто или тайком исповедовавших эту веру. Похоже, никто не препятствовал им устраивать их тайные сходки, проводить мистерии и инициации новопосвященных и петь гимны в честь их загадочного божества Диониса √ Загрея.

Правда, античные авторы упоминают о гонениях, которым подверглось другое религиозно-философское сообщество, во многом близкое орфикам. Речь идет о так называемых ╚пифагорейцах╩ √ последователях и учениках знаменитого философа и математика Пифагора. Подобно орфикам пифагорейцы верили в переселение душ (о самом Пифагоре говорили, что его душа возвращается в его тело через каждые 216 лет и что в одной из прежних своих жизней он был троянским героем Евфорбом) и также придавали чрезвычайно большое значение пищевым и всяким иным запретам. В конце VI √ первой половине V в. до н. э. последователи Пифагора обосновались в ряде городов южной Италии, а в некоторых из них, например в Кротоне, сумели поставить под свой контроль все государственные дела. Но около 450 г. до н. э. народное восстание положило предел власти пифагорейцев. В Кротоне озверевшая толпа сожгла дом, в котором члены союза собирались на свои тайные совещания. Уцелевшим от расправы пришлось бежать. Однако это событие не имело ничего общего со знаменитой Варфоломеевской ночью, и борьба пифагорейцев с их противниками, конечно, никак не может быть приравнена к религиозным войнам XVI в. н. э. Судя по всему, это была лишь одна из многих вспышек политической борьбы между аристократией и демократией, прокатившейся по всей Греции в VIV вв. до н. э.

Все эти факты убеждают нас в том, что греческая религия представляла собой довольно-таки аморфную и диффузную (текучую) и вместе с тем и, видимо, благодаря этому весьма пластичную и открытую для внешних влияний систему верований. Принципы плюрализма и веротерпимости никогда и никем не провозглашались открыто и, скорее всего, не пользовались особой популярностью среди греческого жречества так же, как и большинства мирян, хотя на практике именно они определяли отношение служителей официального или общепринятого культа ко всяким чуждым ему богам и формам вероисповедания. Оцениваемая с этой точки зрения греческая религия воспринимается опять-таки как некая ╚аномалия╩ или ╚инородное тело╩ в кругу других религий Древнего мира, не говоря уже о сменивших их христианстве и исламе.

В отношениях греков к чужеземным богам и вероучениям удается проследить целую гамму чувств √ от откровенного неприятия или снисходительной индифферентности до горячей заинтересованности и готовности разделить чужую веру. Вероятно, в столь же широком диапазоне могли колебаться и реакции основной массы населения греческих полисов, в состав которой √ не будем об этом забывать √ входили также и жрецы различных культов, на откровения модных философов, если и не отрицавшие прямо постулаты традиционных верований, то уж во всяком случае очень плохо с ними сочетавшиеся. Как бы то ни было, факт остается фактом: в течение долгого времени традиционная полисная религия и философское свободомыслие даже сугубо материалистического толка более или менее мирно сосуществовали друг с другом √ ситуация, которая в любой другой части Древнего или средневекового мира вряд ли была когда-нибудь возможна. Греческие жрецы спокойно взирали на философов, учивших, что мир вечен, возник сам собой и развивается по своим собственным законам. Да им, в сущности, и нечего было противопоставить тем остроумным и эффектным, хотя чаще всего и недоказуемым объяснениям происхождения и устройства вселенной, которые одно за другим выдвигали соперничающие философские школы. Ведь в запасе у них не было ничего, кроме наивных космогоний древних поэтов, где, как, например, у Гесиода, в роли главного творца мироздания выступал ╚сладкоистомный Эрос╩, неутомимо трудившийся над созданием брачных пар персонифицированных сил природы, от которых рождались все новые и новые ╚чада╩: боги, чудовища, титаны и гиганты.

Конечно, в иных местах и в иное время нехватка фактов и логических доводов, необходимых для подтверждения своей правоты вряд ли смогла бы удержать блюстителей официального культа каковыми в большинстве своем и были греческие жрецы, от расправы с разносчиками опасного вольнодумства. Но в том-то и дело, что общий психологический климат, существовавший в большинстве греческих полисов, за исключением разве что Спарты с ее полицейским режимом, был таков, что такого рода репрессии против инакомыслящих, да и вообще мыслящих индивидов были бы встречены с неодобрением. Образ мыслей считался в принципе частным делом каждого человека и как таковой не подлежал исправлению посредством прямого вмешательства государства. Видимо, по этой же причине греки довольно долго не заводили у себя общеобязательной государственной школы с унифицированной программой воспитания и образования подрастающего поколения. В Афинах и других полисах все школы были частными, о чем немало горевал Платон вместе с другими поклонниками спартанской системы воспитания.

Однако бывали моменты, когда тонкая грань, разделяющая частную и общественную жизнь, начинала стираться даже и в самых просвещенных демократических государствах и гражданский коллектив полиса вдруг осознавал, что он должен защитить себя от интеллектуальной агрессии вольнодумствующего индивида. В таких экстремальных ситуациях достаточно было даже и самого невинного, на первый взгляд, повода для того, чтобы на голову такого смельчака обрушились самые суровые гонения и кары. Великий философ Анаксагор был обвинен афинским судом в ╚нечестии╩ (άσέβεια) на том лишь основании, что утверждал, будто солнце есть ничто иное, как огромная раскаленная добела металлическая глыба величиной ╚чуть побольше Пелопоннеса╩, а вовсе не разъезжающий по небу в своей колеснице бог Гелиос (к этой мысли философа подтолкнули его наблюдения за падающими на землю метеоритами). Инициатором процесса стал некий прорицатель Диопиф, который в это же самое время (около 433 г. до н. э.) или немного раньше провел в афинском народном собрании закон, обязывающий каждого гражданина или метека доносить на тех лиц, которые ╚не верят в богов или же берутся судить о том, что на небе╩. Мы не знаем, насколько действенным оказался этот странный закон, автор которого явно пытался обуздать философское вольномыслие в Афинах. В источниках сохранились глухие упоминания о преследованиях, по крайней мере, двух таких вольнодумцев: знаменитого софиста Протагора за его сочинение ╚О богах╩ (см. о нем в гл. 9) и поэта Диагора Мелосского за учиненную им профанацию Элевсинских мистерий. Но самым громким и лучше всего изученным судебным делом этого рода, несомненно, следует признать процесс Сократа, закончившийся вынесением смертного приговора престарелому философу. Обвинитель Сократа Мелет инкриминировал ему то, что он будто бы ╚не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества, и повинен в том, что развращает юношество╩ (эту формулировку сохранил биограф философа Диоген Лаэртский). Формальным поводом для первой части обвинения, скорее всего, послужили упорно распространявшиеся в Афинах слухи о некоем персональном божестве Сократа (его даймонионе), к которому он всегда обращается за советом в трудные моменты своей жизни, Конечно, ни о каком ниспровержении официальной полисной религии и утверждении на ее месте каких-то новых еще не слыханных божеств великий философ никогда не помышлял (судя по целому ряду фактов, которые приводят его биографы, он был человеком, по афинским понятиям, вполне благочестивым и никаких богохульных суждений себе не позволял). Однако, как было уже сказано (см. гл. 6), афиняне в общем верно угадывали в его учении нечто глубоко враждебное самому духу их традиционных верований и их государственности.

Сопоставляя факты этого рода, известный английский исследователь греческой религиозной мысли Э. Доддс пришел в свое время к парадоксальному, многих смутившему выводу: ╚Великий век греческого просвещения был также, подобно нашему собственному времени, и веком преследований √ изгнаний ученых, зашоривания мысли и даже (если вспомнить традицию о Протагоре) сожжения книг╩. В такой резкой, возможно, нарочито утрированной форме этот вывод едва ли может быть сейчас принят. Доддс и сам обращал внимание читателя на то, что ╚век преследований очень точно совпадает (во времени) с наиболее продолжительной и самой ужасной войной в истории Греции╩ (имеется в виду Пелопоннесская война 431 √ 404 гг. до н. э.), что в общем-то и понятно: из-за пережитых им военных бедствий и крайней политической нестабильности в государстве афинский народ стал особенно склонен к вспышкам массовой истерии и постоянно искал виновников своих несчастий. В какой-то момент таким виновником легко мог быть признан свободомыслящий интеллигент, хотя и не замешанный ни в каких политических интригах, но самим своим вольнодумством навлекший гнев богов на весь полис. О чрезвычайно обострившейся чувствительности афинян ко всему, что могло так или иначе задевать их религиозные верования и предрассудки, нагляднее, чем что-либо иное, свидетельствует знаменитое дело осквернителей герм, разыгравшееся в самый разгар Пелопоннесской войны √ в 415√414 гг. до н. э. По подозрению в причастности к этому страшному святотатству, в котором суеверная толпа усматривала не просто дерзкий вызов богам, но еще и злодейский умысел, направленный к ниспровержению демократии, были схвачены и затем казнены десятки людей. Обвинители Анаксагора, Сократа и других вольнодумцев, несомненно, следовали в основном той же самой логике, полагая, что их слишком смелые суждения ╚о том, что на небе╩ могут стать детонатором взрыва божественной мести, от которой пострадает все государство.

И все же религиозная нетерпимость так и не стала превалирующей силой в жизни греческого общества [+2]. Наряду с только что названными философами, ставшими жертвами гонений, в Афинах в годы той же Пелопоннесской войны, а также до и после нее было немало людей которые пользовались репутацией закоренелых атеистов и тем не менее не подвергались никаким преследованиям за свои убеждения. Наиболее известны среди них софисты Продик и Критий, великий философ-атомист Демокрит. Безбожниками считались среди современников также историк Фукидид и гениальный драматург Еврипид. Последний пример особенно показателен. На протяжении многих лет действующие лица трагедий Еврипида будоражили афинскую публику своими богохульными речами, в которых прямо ставились под сомнение и благодетельность божества, и его справедливость. К этой же мысли зрителей нередко подталкивали и сами сюжеты еврипидовских драм, например, история добродетельного юноши Ипполита, положенная в основу одноименной трагедии. Блюдя телесную и душевную чистоту, Ипполит отказался уступить порочным домогательствам своей мачехи Федры и тем оскорбил могущественную богиню плотской любви Афродиту, за что и был жестоко наказан. Кощунственные рассуждения персонажей Еврипида иногда вызывали столь сильное возмущение среди наиболее набожной части публики, что драматургу приходилось самому выходить на орхестру √ площадку, где происходило основное действие спектакля, и успокаивать зрителей обещаниями, что в конце представления нечестивец понесет заслуженное наказание. И тем не менее никто не пытался запретить эти трагедии, сеявшие опасную крамолу и распространявшие в народе подрывные идеи софистов. Более того, судя по всему, они пользовались довольно большой популярностью. Не случайно литературное наследие Еврипида, хотя и сильно пострадало от времени, сохранилось все же лучше, чем наследие двух его великих современников Эсхила и Софокла. Как остроумно заметил С. Я. Лурье, Еврипид ╚давал афинянам возможность лакомиться плодами софистического просвещения без всякого вреда для гражданского желудка╩.

Нам трудно сейчас судить о том, насколько глубокие корни пустили в сознании греческого народа атеистические учения, распространявшиеся софистами и другими вольнодумцами, и как много было среди него людей, вообще не веривших в богов или, по крайней мере, сомневавшихся в их существовании. Вероятно, численность их могла довольно сильно колебаться в зависимости от разного рода невзгод и изменений политической обстановки. Фукидид, рассказывая о страшной эпидемии чумы, обрушившейся на Афины на второй год Пелопоннесской войны, со своим обычным бесстрастием фиксировал резкий рост религиозного скептицизма и одновременно преступности среди афинян, испытавших на себе это ужасное бедствие: ╚Людей нисколько не удерживал ни страх пред богами, ни человеческие законы, так как они видели, что все гибнут одинаково, и потому считали безразличным, будут ли они чтить богов или не будут╩. Спустя каких-нибудь восемьдесят лет после этих трагических событий Платон уже решительно утверждал: ╚В наше время... часть людей вовсе не признает богов, другие полагают, что боги о нас не пекутся, а мнение огромного большинства, состоящего из наихудших людей, таково: боги, получив незначительные жертвы и выслушав льстивые моления, содействуют крупным хищениям и в большинстве случаев помогают освободиться от больших наказаний╩.

И все же было бы ошибкой представлять себе греков даже и в те времена (середина IV в. до н. э.), когда Платон работал над своими ╚Законами╩, каким-то скопищем атеистов или абсолютно безрелигиозным народом. Религиозные верования и обряды, нередко весьма архаичные и курьезные, и в это время, и еще много позже продолжали играть в их жизни достаточно важную роль. К богам обращались во время войны и во время мира. Их призывали на помощь в критических ситуациях и при совершении особенно важных поступков, например вступая в брак или переселяясь в чужие края. Их по-прежнему чтили жертвами и богатыми дарами-посвящениями, которые потом столетиями хранились в храмах или в священных рощах. В их честь устраивались празднества, торжественные процессии, атлетические состязания и даже театральные представления. И в IV в., и еще позже религия продолжала сохранять свое фундаментальное значение в жизни греческого общества в качестве своего рода духовного стержня, скреплявшего изнутри его основную структурную ячейку √ полис, и это значение она не утратила до тех пор, пока не прекратил свое существование сам полис. А он, несмотря на все пережитые им кризисы и потрясения, существовал еще довольно долго, приспосабливаясь к постоянно меняющейся политической обстановке и врастая в колоссальные государственные структуры эллинистических монархий, а затем и Римской империи. О том, что довольно активная жизнедеятельность греческой религии не прекращалась в последние века, предшествовавшие наступлению новой эры (в эпоху эллинизма) и даже еще в первые столетия после этой даты, вплоть до окончательного торжества христианства, свидетельствуют многочисленные исторические документы: надписи, произведения искусства, развалины храмов и святилищ, найденные в самых различных местах на огромном пространстве √ от южной Франции и Италии до Афганистана и северной Индии, а также большое количество упоминаний о почитании богов в сочинениях античных авторов.

Итак, религиозность древних греков или, по крайней мере, основной их массы не должна вызывать у нас особых сомнений, что бы ни говорили по этому поводу Честертон и другие чересчур рьяные приверженцы христианского вероучения. Но в то же время нельзя не считаться и с тем, что это была религиозность особого рода, во многих отношениях отличающаяся от религиозности других древних и средневековых народов. Подобно большинству своих соседей по древней ойкумене греки представляли своих богов вполне антропоморфными (человекообразными) существами. Во всем сонме олимпийских богов мы не найдем ни одного монстра вроде египетских божеств в столь характерном для них полузверином√получеловеческом облике или божественных слонов и обезьян индуистского пантеона [+3]. Когда-то такие божества-чудовища, по всей видимости, существовали и у греков. О них напоминают некоторые фантастические образы греческой мифологии: змееногие гиганты, горгоны с волосами в виде клубка змей, сфинксы с женской головой на львином туловище, грифоны-полульвы-полуптицы и многие другие. Но все эти чудища были изгнаны из светлого и гармоничного мира олимпийцев, как об этом рассказывает в своей ╚Теогонии╩ Гесиод и некоторые другие поэты, и либо сброшены в пропасти мрачного Тартара, либо выселены куда-нибудь на самые дальние окраины земли, где с ними еще могли сражаться случайно забредшие туда герои.

Тотальная антропоморфизация олимпийского пантеона завершилась, по-видимому, еще в догомеровские времена, скорее всего, где-то в хронологических рамках темных веков, и с первыми результатами этого процесса мы сталкиваемся именно в гомеровских поэмах. Знакомясь с тем, что принято называть ╚божественным аппаратом╩ эпической поэзии, мы ясно видим, что уже в столь ранние времена греки так сильно преуспели в очеловечивании своих богов, как, пожалуй, никакой другой народ древности, резко сократив дистанцию, отделяющую человека от божества, и почти совершенно лишив его того, что и является его главным отличием от человека во всех религиях мира, √ его особой мистической ауры. Гомеровские боги отличаются от людей, прежде всего, своей непомерной физической силой и огромными размерами своего тела. Когда Афина в одной из батальных сцен ╚Илиады╩ взбирается на колесницу Диомеда и становится рядом с героем, чтобы помогать ему в сражении, колесная ось трещит под чудовищной тяжестью тела богини √ красноречивая деталь, сразу дающая читателю вполне наглядное представление о превосходстве божества над человеком, но, добавим, превосходстве, понимаемом чисто материалистически, без тени какого бы то ни было мистицизма. В других случаях поэт еще более усиливает эту наглядность, прибегая к языку точных цифр. В еще одном эпизоде той же ╚Илиады╩ бог войны Арес, сраженный камнем, брошенным рукой Афины, валится наземь так, что его тело покрывает целых семь плетров земной поверхности (плетр = 0,095 га). Глотка Ареса под стать гигантским размерам его туловища: раненный в пах копьем Диомеда, он издает чудовищный вопль, равный по силе крику 9 или 10 тысяч воинов. Так же грубо материально оценивает Гомер и огромную мощь самого верховного олимпийца Зевса. На общем собрании богов он, бахвалясь своей силой, предлагает другим небожителям попробовать стащить его с неба на землю, ухватившись всем скопом за один из концов золотой цепи, другой конец которой будет держать он сам. Конечно, боги превосходят людей не только грубой физической силой. Им доступно многое такое, что явно не по плечу простым смертным. В несколько шагов они преодолевают огромные пространства, переносясь с неба или с Олимпа на землю и обратно. Они без особого труда перевоплощаются в людей, а также в животных и птиц или же становятся совсем невидимыми, чтобы неузнанными появляться там, где их присутствие необходимо. Они могут изменить также и облик человека, в судьбе которого они так или иначе заинтересованы. Так, Афина в ╚Одиссее╩ несколько раз меняет внешность главного героя поэмы, то превращая его в изможденного и сгорбленного нищего старика, то, наоборот, наделяя почти божественной красотой и такой же силой. Бог способен вдохнуть в душу героя боевую отвагу и ярость, но он не может и помутить его сознание или совсем лишить разума. Боги часто морочат людей, посылая им обманчивые сны или давая двусмысленные предсказания. Они могут даже вмешиваться в обычный ход природных явлений, меняя его по своему усмотрению. Так, Гера в одном из эпизодов ╚Илиады╩ приказывает Солнцу зайти раньше положенного ему по природе времени лишь для того, чтобы утомленные битвой ахейцы смогли наконец отдохнуть. В ╚Одиссее╩ Посейдон, разгневанный на главного героя за ослепление своего сына √ циклопа Полифема, то и дело устраивает на море страшные бури, рассчитывая погубить скитальца. Довольно часто боги в эпосе прямо отождествляются с теми или иными явлениями природы. Время от времени поэт употребляет, например, выражения типа ╚Зевс дождит╩ или ╚Зевс гремит╩, что, очевидно, означает просто ╚идет дождь╩ или ╚гремит гром╩. Фразы такого рода, однако, могут быть поняты как проявления своеобразной инерции речи и мысли или отголоски тех уже отдаленных времен, когда Зевс и в самом деле воспринимался как олицетворение грома и молнии или дождевых туч. В эпоху Гомера образ верховного олимпийца трактовался уже далеко не столь упрощенно. Наконец, в отдельных случаях поэт дает понять, что боги вообще способны управлять событиями и даже менять по своему произволу течение истории. На это указывают уже первые строки ╚Илиады╩, из которых ясно следует, что завязка сюжета поэмы √ гнев Ахилла, навлекший ╚неисчислимые беды╩ на все ахейское воинство, была в сущности лишь реализацией планов Зевса (╚совершалася Зевсова воля╩), который уже давно обещал Матери-Земле (богине Гее) облегчить ее бремя, поубавив численность человеческого рода, и ради этого развязал кровопролитную войну между ахейцами и троянцами.

Гомер, однако, ясно дает понять, что могущество богов далеко не беспредельно. Часто они бывают неспособны предотвратить то или иное бедствие, угрожающее им самим или их любимцам. Аполлон покровительствующий Гектору, помогает ему одолеть его противника Патрокла, но не может спасти его самого от копья Ахилла. Но и божества, опекающие Ахилла (прежде всего, Гера и Афина) тоже не смогут уберечь его (уже вне рамок сюжета ╚Илиады╩) от роковой стрелы Париса. Могущество отдельных богов ограничивает их постоянное соперничество между собой. Их разнонаправленные интересы непрерывно сталкиваются друг с другом, порождая страшные конфликты, за которые, однако, приходится платить не столько им самим, сколько ни в чем не повинным людям. Именно из такого конфликта (знаменитой ссоры трех богинь из-за ╚яблока раздора╩) родилась, согласно наиболее популярной версии мифа, Троянская война. К тому же у каждого из богов есть своя более или менее четко ограниченная обычаем сфера деятельности и власти, в которую другие божества не имеют права вторгаться. Подобно земным царям, боги ревниво пекутся об этой своей ╚чести╩, оберегая ее от покушений со стороны сородичей и соперников. Так, Посейдон в гневе напоминает Зевсу, приславшему к нему свою вестницу Ириду (богиню радуги) с очередным повелением, о том, что он нисколько не уступает ему честью, ибо уже изначально все мироздание было поделено на три ╚жребия╩ между тремя братьями, сыновьями Крона и Реи таким образом, что одному из них, Посейдону, досталось море, другому, Аиду, преисподняя, а старшему, Зевсу, небо, тогда как земля и гора Олимп остались в их общем владении.

Кстати, этот любопытный миф, вероятно унаследованный Гомером от каких-то его предшественников, может означать, что боги вообще не властны принимать самостоятельные решения, а лишь беспрекословно повинуются всесильному жребию или судьбе. Действительно, во многих эпизодах ╚Илиады╩ и ╚Одиссеи╩ сам Зевс и другие олимпийцы выступают в роли покорных исполнителей велений судьбы (Мойры). В отличие от людей они обычно знают о сути этих велений заранее и поэтому стараются удержать слишком ретивых героев от того, чтобы они как-нибудь их не нарушили, или же, наоборот, убеждают их поступать именно так, как им это было суждено уже при рождении. Нередко боги делают это явно против своей воли, сокрушаясь всем сердцем, что им не дано изменить по своей прихоти жребий человека. В известной сцене решающего поединка Ахилла и Гектора Зевс, определенно сочувствующий троянскому герою, всегда чтившему его обильными жертвами, и вовсе не заинтересованный в его смерти, в конце концов берет в руки золотые весы и взвешивает на них жребии обоих противников. Это и решает исход схватки: жребий Гектора опускается вниз ╚к Аиду╩. Следовательно, он должен умереть, и Зевс уже не может остановить Афину, спешащую на помощь Ахиллу. В другом аналогичном эпизоде ╚Илиады╩ царь богов оказывается вынужденным смириться даже с гибелью своего собственного сына Сарпедона, которого сам он называет ╚дражайшим мне среди смертных╩. Сарпедону суждено пасть от руки Патрокла, и Зевс, как ему не хотелось бы этого, не может пренебречь этим приговором судьбы. Создается впечатление, что и люди, и боги такие, какими их изображает Гомер, живут в мире, где все заранее предопределено и просчитано некой грозной и, видимо, безличной силой или своего рода универсальным законом [+4], нарушить который не вправе ни те, ни другие.

Как мы видим, боги, которым греки поклонялись на заре своей истории √ в гомеровскую эпоху и продолжали поклоняться также и в более поздние времена, рисовались их воображению как существа, весьма далекие от совершенства, не наделенные ни абсолютным могуществом, ни, видимо, также всеведением и вездесущностью [+5], этими неотъемлемыми атрибутами христианского Бога Творца. Следует также иметь в виду, что боги Олимпа были бессмертны, но не вечны. Как и все живое, они имели своих родителей и, следовательно, когда-то должны были появиться на свет. При этом никто из них, даже великий Зевс, не мог претендовать на роль творца мироздания. Вопрос о таком творце в греческой мифологии фактически так и остался открытым. Генеалогические изыскания Гесиода, изложение которых мы находим в его поэме ╚Теогония╩, привели его к мысли о существовании нескольких поколений богов, последовательно сменявших друг друга. В состав самого старшего из этих поколений поэт включил Хаос, Гею, Тартар и Эроса. Все они родились сами собой, а затем породили и всех остальных богов. До них во вселенной, судя по всему, не было ничего, а стало быть, и сама она также не существовала. Мысль о возможности ╚конца света╩, т. е. о гибели или устранении властвующего над миром поколения олимпийских богов, а вместе с ними и всего человечества время от времени возникала в греческой поэзии, а затем и в философии. Но, не имея особой склонности к эсхатологическим кошмарам, греки в отличие от персов, иудеев и древних германцев так и не нашли решения этой проблемы.

Человекообразие гомеровских богов проявляется не только в их природном несовершенстве, но и во множестве характерных черточек как психологического, так и чисто физиологического порядка, которыми поэт обильно насыщает их образы, очевидно стараясь их сделать более понятными и близкими своей аудитории. Такие эпизоды поэм, как уже упоминавшаяся схватка Диомеда с Аресом или другая аналогичная сцена, в которой тот же самый непочтительный герой поражает копьем саму Афродиту, пытающуюся спасти своего сына троянца Энея, ясно показывают, что во времена Гомера греки представляли своих богов отнюдь не бестелесными духами, а существами в полном смысле слова из плоти и крови. Только кровь, текущая в их жилах, была другого состава, нежели человеческая. Гомер называет ее ╚ихор╩. Подобно людям, боги способны испытывать боль, страх, печаль, скорбь, злобу и другие чисто человеческие чувства. Как и люди, они вкушают в своих олимпийских чертогах пищу (знаменитые нектар и амброзия), ночью ложатся спать и ╚наслаждаются любовью╩ со своими супругами или возлюбленными. Да и весь их образ жизни по своей сути есть ничто иное, как сильно приукрашенная поэтическая проекция типично аристократического быта гомеровской эпохи.

По своему психическому складу боги Гомера еще очень далеки от той величавой безмятежности и спокойствия, которые наполняют их образы в классическом греческом искусстве времен Фидия и Поликлета. Их характеры отличает та же страстность, эмоциональная подвижность и даже неуравновешенность, что и характеры смертных героев. Они так же легко выходят из себя, впадают в ярость, ничуть не стесняясь демонстрируют друг перед другом и перед людьми свой необузданный нрав и непомерную гордость. То и дело между ними вспыхивают яростные ссоры и препирательства, сопровождаемые отборной бранью, а иногда и рукоприкладством. Гомеровский Олимп сотрясают те же страсти, те же столкновения своенравных, строптивых и не склонных уступать друг другу индивидов, что и ахейский лагерь под Троей в ╚Илиаде╩ или итакийскую агору в ╚Одиссее╩. В этом смысле сообщество олимпийских богов предстает перед нами как почти зеркальное отражение человеческого социума. В ╚Илиаде╩ поэт не жалеет самых ярких красок, изображая яростное соперничество и вражду двух ╚придворных клик╩, окружающих трон Зевса. Одна из них (Гера, Афина, Посейдон) всеми правдами и неправдами добивается победы ахейцев. Другая (Аполлон, Афродита, Арес) с той же настойчивостью держит сторону троянцев. Обе ╚партии╩, непрерывно интригуя друг против друга, стараются перетянуть на свою сторону владыку Зевса или хотя бы нейтрализовать его на время. В этой трагикомической ситуации царю богов приходится то и дело урезонивать свое сварливое семейство, прибегая то к уговорам, то к угрозам. При этом сам он нередко попадает в смешные и нелепые положения, все время колеблется, раздираемый противоречивыми чувствами, и вообще ведет себя совсем не так, как подобало бы абсолютному монарху. Читатель, вероятно, помнит, что вся эта долгая распря завершается в XXI песни поэмы грандиозным побоищем богов и богинь, причем Зевс выступает на этот раз в недостойной роли подстрекателя, стравливая между собой своих чад и домочадцев, даже √ замечает поэт √ ╚веселится душою╩, наблюдая с Олимпа за их молодецкими схватками.

Совершенно ясно, что поэт, так красочно и с явным уклоном в бурлеск описавший эту божественную потасовку, не питал особых иллюзий относительно нравственных качеств и уровня цивилизованности ее участников. Как настоящие варвары гомеровские боги, не задумываясь, преступают все моральные нормы и запреты, блюстителями которых они, казалось бы, сами должны были бы быть. Они жестоки, мстительны, коварны, эгоистичны. Им нравится стравливать между собой героев и затем наблюдать за их страданиями и гибелью. Они не останавливаются даже перед прямым вероломством и предательством. Этой нелестной характеристики удостаиваются в эпосе не только такие кошмарные порождения мифологической фантазии, как Дрес √ это персонифицированное безумие войны, насыщающееся кровью погибших воинов, но и такие, казалось бы, светлые божества, как Аполлон и его сестра Артемида. Уже на первых страницах ╚Илиады╩ Аполлон предстает перед нами как внушающий ужас бог смерти. Своими стрелами он насылает на ахейский лагерь эпидемию чумы и уничтожает всех подряд, не щадя даже мулов и псов. И все это только за то, что главнокомандующий ахейской армии Агамемнон отказался вернуть его старому жрецу Хрису отнятую у него дочь. Аполлон коварно нападает сзади на Патрокла, оглушает и обезоруживает его, делает его неспособным к сопротивлению, после чего троянцам остается только добить одного из первых ахейских богатырей. В ╚Илиаде╩ и ╚Одиссее╩ несколько раз упоминаются и былые ╚славные╩ деяния Аполлона и Артемиды, когда они своими стрелами убивали ни в чем не повинных людей (наиболее известное из этих злодейств √ истребление сыновей и дочерей несчастной фиванской царицы Ниобы). По словам А. Ф. Лосева, ╚Аполлон и Артемида являются у Гомера прежде всего богами смерти и вероломного убийства╩.

Давно уже замечено, что по-варварски жестокие гомеровские боги так же по-варварски или, может быть, по-детски жизнерадостны и смешливы. Взрывы ╚неудержимого хохота╩ (знаменитый ╚гомерический смех╩) нередко сопровождают их собрания и пиры в чертогах Зевса на Олимпе. Такой сценой божественного веселья завершается, например, трагически мрачная I песнь ╚Илиады╩: боги хохочут, наблюдая, как хромой кузнец Гефест, здесь взявший на себя несколько неожиданную для него роль эпического шута-трикстера, суетится по пиршественному залу, обнося всех участников собрания кубками с нектаром. Некоторые эпизоды поэм с участием богов исполнены самого неподдельного комизма и невольно вызывают в памяти такие перлы мировой юмористической литературы, как новеллы боккаччиевского ╚Декамерона╩ или ╚Гаргантюа и Пантагрюэль╩ Рабле. В определенно комическом, даже фарсовом духе выдержана уже упомянутая сцена битвы богов в ╚Илиаде╩. В другой части той же поэмы (Песнь XIV) хитроумный стратегический замысел богов-союзников ахейцев, стремящихся отвлечь внимание Зевса от Поля сражения и тем обеспечить перевес своей стороне, неожиданно облекается в форму довольно фривольной эротической новеллы: Гера обманом выманивает у Афродиты ее чудодейственный пояс, многократно усиливающий сексуальную привлекательность женщины, и, представ перед своим супругом, обольщает его, а затем и усыпляет с помощью бога сна Гипноса. В ╚Одиссее╩ на пиру у царя феаков Алкиноя старый певец Демодок услаждает своих слушателей еще более непристойной историей о том, как ревнивый и коварный Гефест заманил в искусно устроенную ловушку свою ветреную супругу Афродиту и ее любовника Ареса, накрыл их тонкой золотой сетью и затем выставил на посмешище перед другими богами, которых он специально для этого созвал в свой дом. Здесь вновь упоминается все тот же ╚неудержимый божественный хохот╩: смеются боги, смеются внимающие слепому певцу феаки, смеется даже измученный скитаниями и горестями Одиссей.

Эти забавные сценки нередко ставят в тупик исследователей гомеровского эпоса. В самом деле, как мог поэт, да еще такой серьезный поэт, как Гомер, так легкомысленно относиться к почитаемым всеми греками божествам? Как мог он ставить их (видимо, вполне сознательно) в такие нелепые и смешные положения и тем самым компрометировать в глазах своей многочисленной читательской аудитории? Ведь с легкой руки Гомера стали в дальнейшем без должного почтения судить о богах также и многие другие греческие поэты, писатели и философы. В конце концов дело дошло до того, что богов и героев вывели на театральные подмостки в совершенно неприличном, карикатурном облике афинские комедиографы, например Аристофан в комедиях ╚Птицы╩ и ╚Лягушки╩. Не значит ли это, что комические эпизоды с участием богов в гомеровских поэмах могут быть поняты как первые проблески типично ионийского свободомыслия, а стало быть, и как свидетельство начинающегося упадка греческой религиозности? Такая мысль не раз уже высказывалась в научной литературе, и в принципе она, по-видимому, имеет право на существование. Ясно, что гомеровский взгляд на богов и гомеровская религиозность очень сильно отличаются от того безусловного пиетета, с которым верующий человек независимо от его вероисповедания обычно взирает на ту силу, которой он придает статус божественности. Ясно также, что столь вольное обращение великого поэта с его ╚божественным аппаратом╩ могло провоцировать рост сомнений и неверия в том обществе, которому он адресовал свои произведения. Нельзя, однако, не согласиться и с А. Ф. Лосевым, который заметил по этому же поводу: ╚Этот хохот блаженных небожителей не есть их какой-нибудь несущественный признак, даже не есть их существенный признак, их акциденция. Это самая их субстанция, внутренняя форма их бытия. Хохот √ это не └operare", но их подлинное └esse", их квинтэссенция╩. Иначе говоря, жизнерадостность и смешливость богов (так же, впрочем, как и их жестокость) были глубоко укоренены в самой природе греческой религии и в сущности воплощали в себе такую уже отмеченную нами прежде характерную черту греческого менталитета, как любовь к игре в самых различных ее видах (см. гл. 8). Очевидно, будучи и сами людьми весьма общительными и веселыми, греки просто не могли представить себе своих вечно блаженных богов иначе, как проводящими время в постоянном веселье и забавах, и надо полагать, это обстоятельство первоначально никак не умаляло в их глазах величия небожителей.

Вечное блаженство богов и быстротечная, заполненная скорбями и несчастьями человеческая жизнь связаны друг с другом в гомеровской картине мира как две стороны одной медали. Одно здесь не может существовать без другого. Люди необходимы богам уже для одного того, чтобы было с чем сравнивать свое беспечальное существование и еще острее переживать каждый миг своего нескончаемого счастья. В одном из так называемых ╚Гомеровых гимнов╩ изображен пир богов, на котором Аполлон вместе с хором муз услаждает собравшихся своим пением. В их песне рассказывается, как прекрасно живут боги, пользуясь дарами вечной молодости, красоты и бессмертия, и как тяжела человеческая жизнь, как велики страдания людей ╚в руках богов╩, как они неразумны и беспомощны и нигде не могут найти защиты и спасения от старости и смерти. Нам эта безжалостность и бессердечие олимпийцев кажутся чем-то чудовищным и непонятным. Греки гомеровской поры, да еще и гораздо более позднего времени видели в них вполне естественное презрение сильного к слабому.

В эпосе боги нередко напоминают людям о разделяющей их дистанции, что, видимо, было и нелишне при их чрезвычайном внешнем сходстве и постоянном тесном общении, располагающем к известной фамильярности. Так, в ╚Илиаде╩ Аполлон останавливает разбушевавшегося Диомеда, который только что поразил своим копьем Афродиту, и приводит его в чувство такими словами:

╚Вспомни себя, отступи и не мысли равняться с богами,
Гордый Тидид! Никогда меж собою не будет подобно
Племя бессмертных богов и по праху влачащихся смертных!╩

И неукротимый смельчак Диомед смиряется и отступает. Это презрительно брошенное Аполлоном ╚Вспомни себя╩, т. е. ╚опомнись╩, ╚знай свое место╩, невольно вызывает в памяти знаменитое дельфийское изречение: ╚Познай самого себя╩. В нем видят обычно призыв к самопознанию человека, к проникновению в свою собственную душу, в свои скрытые помыслы. Так толковал его, например, Сократ. Первоначальный смысл этого наставления был, однако, скорее всего, иной. Впервые высказавший его мудрец призывал людей к смирению, к осознанию своего ничтожества перед лицом бессмертных богов и неумолимого рока. В греческой мифологии мы находим немало поучительных историй, показывающих, как опасно человеку тягаться с богами. Будь он хоть семи пядей во лбу, рано или поздно он все равно потерпит поражение. Таковы мифы о хитреце Сизифе, обманувшем и заманившем в ловушку саму смерть, о любимце богов Тантале, накормившем их человеческим мясом и к тому же похитившем с их стола нектар и амброзию, об Иксионе, который так же, как и Тантал, был допущен на Олимп и там стал домогаться любви самой Геры. Как известно, все эти и некоторые другие мифические герои, совершившие сходные преступления против богов, были приговорены к страшным наказаниям, которые они должны были понести уже после смерти в загробном мире.

Привычная для верующего христианина мысль о том, что Бог любит всех людей вообще и заботится о них, наверняка, показалась бы грекам гомеровского времени дикой и нелепой. Они охотно допускали, что у богов могут быть среди людей свои любимчики-фавориты, которых они всячески опекают, стараясь облегчить им жизнь. Некоторым из них удавалось даже попасть на Олимп, как, скажем, тем же Танталу и Иксиону, потом, правда, оттуда низвергнутым за недостойное поведение, или как Гераклу и Ганимеду. Один был приравнен к богам за свои знаменитые подвиги, другой за необыкновенную красоту, которой он пленил самого Зевса. Однако все это были исключения, лишь подтверждающие общее печальное правило. Как правило, боги людей не любили, не заботились об их благополучии и, более того, весьма охотно устраивали им всевозможные каверзы, обманывали, заманивали в ловушки и вообще всячески вредили. Не говоря уже о злоключениях и гибели отдельных геров, прямыми виновниками которых и в мифах, и в эпосе постоянно оказываются враждебные им божества и стоящая за ними судьба [+6], хорошо знакомый с греческой мифологией читатель может вспомнить здесь и о таких ужасающих тотальных катастрофах, ниспосланных на землю богами и имевших своей целью уничтожение либо всего человечества, либо значительной его части, как Девкалионов потоп или открытие злополучного ╚ящика Пандоры╩, принесшего столько бед людям в отместку за похищение огня Прометеем. Другой такой же катастрофой была, как мы уже видели, и Троянская война.

Несправедливость, немотивированная жестокость и низкое коварство богов нередко толкают героев гомеровских поэм на такие поступки и слова, которые в наше время любой искренне верующий человек счел бы святотатственными. Диомед в приступе боевой ярости, и к тому же еще подстрекаемый Афиной, не устрашился поднять руку на Ареса и Афродиту. Гораздо более спокойный и уже умудренный годами Менелай, увидев, что Парис, поправший святость его семейного очага, вот-вот уйдет от заслуженного наказания (меч, которым царь Спарты надеялся раскроить череп своего обидчика, сломался при ударе о гребень его шлема), начинает хулить Зевса, видимо, полагая, что именно он помешал свершиться правосудию: ╚Нет никого средь бессмертных зловредней тебя, о Кронион!╩ Ахилл тоже не церемонится с Аполлоном, который, изменив облик, отвлек внимание героя от бегущих троянцев и дал им время укрыться за городские стены: ╚Ты одурачил, Заступник, меня, меж богами вреднейший╩. Столь низкая оценка нравственного облика богов в эпосе, конечно, не могла ускользнуть от внимания позднейших критиков Гомера и не раз вызывала у них негодующие реплики в адрес великого поэта. Одну из таких реплик, принадлежащую философу Ксенофану Колофонскому, мы уже приводили прежде (см. гл. 9). Гераклит Эфесский, вероятно, также возмущенный эпическими кощунствами, утверждал, что Гомер ╚заслуживает изгнания из общественных собраний и наказания розгами╩. Платон был серьезно озабочен тем, что рассказы Гомера и Гесиода о том, ╚как боги воюют с богами, строят козни и сражаются╩, могут отрицательно подействовать на еще неокрепшую психику подрастающего поколения и на этом основании требовал вообще исключить этих поэтов из программы школьного преподавания в своем идеальном полисе. Апологеты христианского вероучения в своей борьбе с язычеством использовали как один из самых действенных аргументов все ту же пресловутую аморальность гомеровских и вообще греческих богов. Особенно охотно вспоминали они в этой связи о необыкновенном любвеобилии верховного олимпийца Зевса и о таких неблаговидных его деяниях, как свержение с престола его собственного отца Крона. Чрезвычайная слабость нравственного начала в гомеровской религии неоднократно отмечалась и в современной научной литературе. В свое время известный исследователь греческой религии М. Нильссон так писал об этом: ╚Греческое божество не дает в откровении никакого закона, который стоял бы выше природы, никакой святой воли. У него нет сердца, которому мог бы довериться человек. Оно не посылает никакой любви или избавления от нужды... Оно не способно защитить человека от судьбы или смерти╩. Нильссону вторил М. Финли: ╚...По своей сущности гомеровские боги были лишены каких бы то ни было этических качеств. В мире Одиссея этика вообще была творением человека и им же санкционировалась. Человек обращался к богам за помощью в своей многообразной деятельности, ибо он знал, что в их власти давать или не давать те или иные дары. Он не мог, однако, обратиться к ним за моральным руководством, так как это было не в их власти. Олимпийские боги не создавали мир и именно поэтому они не несли за него никакой ответственности╩.

После всего здесь сказанного читатель вправе поставить перед нами вполне резонный вопрос: ╚Зачем же греки гомеровской эпохи поклонялись этим страшным, злобным и глубоко безнравственным богам, и на что собственно они могли рассчитывать, когда сжигали на алтарях части жертвенных животных, совершали возлияния и возносили к небу молитвы и торжественные песнопения? Ведь не были же они, в самом деле, чем-то вроде теперешних почитателей сатаны и других сил зла?╩ Дело в том, что отношение греков к их богам даже в древнейший период их истории отнюдь не было таким однозначно негативным, как это может показаться при беглом знакомстве с целым рядом мифов и многими эпизодами гомеровского эпоса [+7]. Подобно многим другим народам древности, они воспринимали мир во всей его противоречивой сложности или двойственности различая в каждом явлении его светлые и темные стороны и смирившись с постоянным чередованием света и тьмы в жизни как природы, так и человека. Сообразно с логикой такого мировосприятия их божества также все время поворачивались к ним то светлым, то темным своим ликом. И, конечно, нет никакого противоречия в том, что наряду с моментами горчайшего сомнения в благодетельной силе божества, в его справедливости и благорасположении к человеку гомеровский герой мог переживать и совсем другие минуты, когда его охватывало чувство восторга и благоговения перед тем или иным небожителем или даже перед всем их огромным сонмом. Это чувство пронизывает многие страницы ╚Илиады╩ и ╚Одиссеи╩, но с особой силой звучит оно в ╚Гомеровых гимнах╩, произведениях, судя по всему, более поздних, чем большой гомеровский эпос и, по-видимому, (вопреки их названию) созданных разными поэтами, жившими в разное время, но в целом продолжающих ту же самую поэтическую и религиозную традицию.

В этих прелестных в своей непосредственности сказаниях о богах неподдельное восхищение силой, славой и красотой божества смешано с тонким юмором и живой наблюдательностью рассказчика. Вот, например, хвала Афродите, открывающая один из гимнов, обращенных к этой богине:

╚Муза! Поведай певцу о делах многозлатной Киприды!
Сладкое в душах богов вожделенье она пробудила,
Власти своей племена подчинила людей земнородных,
В небе летающих птиц и зверей всевозможных,
Скольким из них ни дает пропитанья земля или море.
Всем одинаково близко сердцам, что творит Киферея╩.

Этот столь ясно звучащий в первых строках гимна восторг перед поистине космической мощью божества, власти которого безропотно и даже с радостью покоряются все живые существа, сколько их ни есть во вселенной, ничуть не мешает поэту почти сразу же вслед за этим поведать нам о забавном приключении, случившемся с самой Афродитой, когда она, попав по воле Зевса в одну из своих же собственных ловушек, влюбилась в молодого троянца Анхиза и, явившись в его пастушью хижину на склонах Иды, отдалась ему, как простая смертная дева. В этой совершенно очаровательной и, на первый взгляд, бесхитростной истории, невольно вызывающей в памяти лучшие образцы архаической вазовой живописи, божество предельно очеловечено и также предельно приближено к человеку, но при этом все равно остается самим собой, т. е. грозной стихийной силой, в основе своей недоступной и непонятной человеческому рассудку. Поэтому на прощанье богиня строго-настрого запрещает Анхизу кому бы то ни было рассказывать об их любви:

╚Все я сказала тебе. А ты поразмысли об этом:
Не проболтайся, сдержись, √ трепещи перед гневом
бессмертных!╩

Тем самым поэт ясно дает нам понять, что близость к божеству, как бы ни была она заманчива и прекрасна, все же смертельно опасна для человека и, обращаясь к богу с какими-то просьбами или получая от него какие-то совсем нежданные подарки, как тот же Анхиз, он все время должен быть начеку, тщательно взвешивая и обдумывая каждый свой шаг. Умеренность и осторожность всегда оставались для греков важнейшими признаками подлинной религиозности.

Стремясь обезопасить себя от гнева богов, греки и в гомеровское время, и еще много столетий спустя задабривали их жертвами. Сама церемония жертвоприношения означала, что совершающий ее человек добровольно отдает себя под покровительство того или иного божества, признает его силу и власть над собой и рассчитывает на его поддержку и защиту в разного рода делах и начинаниях. По сути своей это была как бы коммерческая сделка, смысл которой выражает известная латинская формула ╚do ut des╩ (╚даю, чтобы и ты дал╩). Практичные и экономные греки даже и в делах такого рода не видели большого греха в том, чтобы провести партнера по сделке, очевидно, полагая, что при всем своем могуществе он достаточно простодушен и не распознает обман. Поэтому вместо того, чтобы сжигать на алтаре всю тушу жертвенного животного или хотя бы одну из наиболее лакомых ее частей, они, как правило, отдавали богам лишь кости, прикрытые кусками жира и шкурой, а все остальное съедали сами. Честь изобретения такого экономичного способа задабривания небожителей греческие поэты приписывали знаменитому радетелю за человеческий род титану Прометею, который, если верить Гесиоду, впервые опробовал эту хитрую уловку на самом Зевсе. Греки были убеждены, что с помощью жертвоприношений, возлияний и молитв человек может искупить любую вину, даже грех пролития крови. Эта мысль не раз повторяется и в поэмах Гомера, и в более поздних произведениях греческой литературы. Даже ритуальные очищения от скверны человекоубийства и других страшных преступлений, производившиеся в храме Аполлона в Дельфах, требовали от преступника не столько искреннего раскаяния в своем грехе, сколько опять-таки обильных жертв божеству. Только Платон впервые указал на глубокую безнравственность представлений и поступков этого рода.

Правда, уже и у Гомера мы, хотя и изредка, но все же встречаем мотивы иного рода, несомненно свидетельствующие о пробуждении нравственного чувства в человеке и его попытках найти этическую основу также и в действиях божества. В известном эпизоде ╚Одиссеи╩, происходящем в пещере циклопа Полифема, главный герой поэмы обращается к одноглазому гиганту с увещательной речью, уговаривая его принять его самого и его спутников дружелюбно, как и подобает гостеприимному хозяину, и не чинить им вреда. В противном случае, напоминает Одиссей, циклоп рискует вызвать против себя страшный гнев Зевса, который заботится о бесприютных странниках и мстит каждому, кто их посмеет отвергнуть или обидеть. Однако Полифем как истинный дикарь совершенно чужд человеческим и божеским законам и не ведает страха перед богами. На предостережение Одиссея он отвечает с хвастливым вызовом:

╚Нам, циклопам, нет нужды ни в боге Зевесе, ни в прочих
Ваших блаженных богах; мы породой их всех знаменитей╩.

И тут же в подтверждение справедливости своих слов хватает двух спутников Одиссея и, разбив ударом оземь их головы, приступает к своему ╚ужасному ужину╩.

Как справедливо заметил В. Буркерт, ╚страх перед богом есть начало морали╩. Но, опасаясь гнева богов и стремясь по возможности избежать его, греки гомеровской эпохи никогда не валялись перед ними в пыли и прахе, сохраняя чувство собственного достоинства, никогда не знали тех ужасающих пароксизмов ╚страха божия╩, которые буквально парализовали душу средневекового человека, заставляя его то и дело каяться в своих грехах и с замиранием сердца ожидать часа Страшного суда. Точнее других описал преобладающий в эпосе духовный настрой М. Финли: ╚Гомеровские князья смело взирают на окружающий их мир. Богов они боятся лишь в той мере, в которой они боятся своих земных владык╩ (цитата из Э. Доддса. √ Ю. А.)... За моральной поддержкой люди ╚Илиады╩ обычно обращались не к богам, а к своим смертным соплеменникам, а также к институтам и обычаям, по которым они жили. Столь полной была интеллектуальная революция, которая произошла в то время. Избавившись от тяготевшего над ним кошмара непостижимых и всемогущих сил природы, человек тем не менее все еще сознавал, что во вселенной существует нечто такое, чего он не может ни постичь, ни взять под свой контроль. Этому нечто он противопоставил свое самосознание, гордость и веру в себя, в человека вообще и в принятый им способ существования в обществе╩.

Часто приходится слышать и читать, что осознание того непреложного факта, что властвующие над миром боги по самой своей природе безразличны к судьбе отдельного человека, не любят его и не заботятся о нем, оставляя на произвол неумолимой судьбы в самых тяжелых обстоятельствах, а часто и сами ведут его к гибели, не могло не повергать древнего грека в состояние безысходного отчаяния и окрашивать все его мировосприятие в тона самого мрачного пессимизма. Уже в конце XIX в. Я. Буркхардт и Фр. Ницше упорно внушали своим читателям мысль о том, что в самую лучшую пору своей истории √ от Гомера до Перикла, греки были закоренелыми пессимистами и вся их культура несла на себе печать безнадежного трагизма. Многие ученые еще и сейчас держатся того же мнения. Посмотрим, однако, так ли это было на самом деле. Уже a priori довольно трудно поверить в то, что народ, состоящий из одних убежденных пессимистов, мог построить первое в мире правовое общество, проложить пути европейской демократии, на протяжении ряда веков энергично изучать и осваивать окружающий его мир, успешно отражать грандиозные варварские нашествия, открывать одну за другой все новые и новью отрасли знания и создавать столь светлое, радостное и заряженное необыкновенной жизненной силой искусство.

Тем не менее нельзя не признать, что рассуждения о пессимизме древних греков не лишены известного резона, и греческая поэзия, начиная с Гомера и кончая великими трагиками V в. до н. э., дает немало красноречивых свидетельств, как будто подтверждающих эту точку зрения. Вот лишь некоторые из таких свидетельств, относящихся к гомеровскому времени. В ╚Илиаде╩ Зевс, глядя с высоты на коней Ахилла, оплакивающих погибшего Патрокла, сокрушается о несчастиях человеческого рода:

╚Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе,
Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека╩.

Далее, однако, выясняется, что именно Зевс и посылает людям все их беды и горести. Об этом рассуждает Ахилл, принимающий в своем шатре старца Приама:

╚Боги судили всесильные нам, человекам несчастным,
Жить на земле в огорчениях: боги одни беспечальны.
Две глубокие урны лежат перед прагом Зевеса.
Полны даров: счастливых одна и несчастных другая.

Смертный, которому их посылает, смесивши, Кронион,
В жизни своей переменно и горесть находит и радость;
Тот же, кому он несчастных пошлет,

Нужда, грызущая сердце, везде его гонит;

Бродит несчастный, отринут бессмертными,
смертными презрен╩.

Но если земная жизнь не сулила человеку больших радостей, то будущее, ожидающее его за гробом, было, согласно воззрениям греков гомеровской эпохи, совсем уж беспросветным. Спустившийся в Аид Одиссей встречает там в числе других своих старых знакомых также и тень Ахилла, к тому времени уже сложившего голову под стенами Трои. На попытку Одиссея хоть как-то его утешить почивший герой отвечает, тяжко вздыхая:

╚О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;
Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать мертвый╩.

Для гомеровского аристократа труд батрака-поденщика √ знак самого страшного унижения человеческой личности, какое только можно себе представить. И тем не менее Ахилл, ставший тенью среди других теней, готов обменять всю доставшуюся ему мирскую славу на этот жалкий удел, лишь бы снова вернуться к живым. Как мы помним, живой Ахилл смотрел на вещи совершенно по-другому и смело шел навстречу своей гибели, помышляя лишь об ожидающей его посмертной славе. Очевидно, этой сценой в Аиде поэт хотел сказать, что смерть в корне меняет взгляд человека на самого себя и на свою судьбу. Только став бесплотной тенью, одной из многих, ютящихся в мрачных подземельях преисподней подобно стаям летучих мышей, он начинает осознавать всю ценность навсегда утраченной им жизни [+8]. Также и в других местах Гомер не раз возвращается к, видимо, постоянно тревожащей его мысли о единичности и невозвратимости человеческой жизни, в сравнении с которой ничего не стоят все сокровища мира. Так, в ╚Илиаде╩ читаем:

╚Можно стяжать и прекрасных коней, и златые треноги,
Душу назад возвратить невозможно, души не стяжаешь,
Вновь не уловишь ее, как однажды из уст улетела╩.

Под ╚душой╩ (ψυχή) здесь, как и всюду в гомеровской поэзии, подразумевается не духовная часть человеческого существа, в отличие от тела наделенная бессмертием, а всего лишь дыхание жизни, исходящее из уст человека. Безотрадная картина ╚жизни после смерти╩, созданная Гомером, еще долго сохраняла свою власть над сознанием греческого народа. Ее поздние отзвуки мы находим еще в сочинении известного писателя-сатирика II в. н. э. Лукиана из Самосаты ╚Разговоры в царстве мертвых╩. Попытки как-то откорректировать эту мрачную перспективу и поставить посмертное существование человека в зависимость от его добрых и злых дел, наполнив саму мысль о жизни в мире ином нравственным содержанием, время от времени предпринимались проповедниками некоторых мистических сект вроде уже упоминавшихся орфиков, а также и отдельными философами, например Сократом и Платоном, но большого успеха, по-видимому, не имели и не оказали сколько-нибудь заметного влияния на народные верования греков, которые, несмотря на все эти новые веяния, продолжали сохранять свою исконную гомеровскую окраску [+9].

И все же, несмотря на все сказанное, мы впали бы в серьезное заблуждение, если бы попытались представить себе греков гомеровской эпохи или более позднего времени как унылых ипохондриков, только и знающих, что сетовать на судьбу и проклинать свою несчастную жизнь. Признавая в принципе имманентную трагичность человеческого бытия и его быстротечность, они тем не менее в большинстве своем никогда не впадали в отличие от людей Востока в безысходный фатализм и апатию. Жизнь отнюдь не казалась им, говоря словами поэта, ╚даром напрасным, даром случайным╩. Скорее напротив, сама ее краткость и сознание того, что никакой другой жизни человеку не дано, заставляли их относиться к этой единственной земной жизни с трепетной нежностью и любовью, на вес золота ценить каждое ее мгновение и стараться сделать ее как можно более осмысленной и счастливой [+10]. Воспринимая жизнь как особого рода игру, состязание, наконец, как героический подвиг, требующий от человека крайнего напряжения всех его физических и духовных сил, полного раскрытия всех заложенных в нем природой возможностей, они ясно сознавали и ее конечность, ибо никакая игра не может продолжаться беспредельно и должна быть ограничена в пространстве и времени (вспомним хотя бы знаменитые ╚три единства╩, предписанные Аристотелем театральному представлению). Сама мысль о продлении жизни какого-нибудь заурядного смертного в бесконечность должна была казаться им нелепой и смешной претензией. Против этого протестовало, прежде всего, столь свойственное им чувство меры, ясное осознание того, что ╚всего хорошего должно быть понемногу╩. Здесь было бы уместно еще раз напомнить читателю прекрасные слова английского историка Циммерна: ╚Греки сидели за жизненным столом честно и прямо, не ожидая никакого десерта╩.

Ноты отчаяния, которые время от времени слышатся в греческой поэзии, не могут заглушить другую гораздо более мощную и настойчиво повторяющуюся в ней мелодию, мотив героической готовности к борьбе за жизненный успех, счастье и славу. Остро переживая свое одиночество и заброшенность в этом мире, свою зависимость от неких грозных, непостижимых, в лучшем случае равнодушных, в худшем враждебных человеку сил, гомеровский грек тем не менее не падал духом и находил опору в самом себе, в своем понимании чести и совести, в своем мужестве и стойкости, наконец, в своей любви к близким ему людям. Это было то особое отношение к жизни, которое, вероятно, может быть названо ╚автономной моралью героического человека╩ или ╚трагическим оптимизмом╩. Предполагая опору на внутренние силы человеческой личности, ее духовную независимость от внешнего мира, оно не исключало вместе с тем и глубокой религиозности. Очень хорошо сказал об этом замечательный русский писатель В. В. Вересаев, прекрасный знаток и переводчик Гомера и других греческих поэтов: ╚Мы начинаем нащупывать основной нерв гомеровско-архилоховского отношения к жизни. Божественная сущность жизни вовсе не скрывала от человеческого взора ее аморального, сурового и отнюдь не идиллического отношения к человеку: жизнь была полна ужасов, страданий и самой обидной зависимости. И тем не менее гомеровский эллин смотрел на жизнь бодро и радостно, жадно любил ее ╚нутром и чревом╩, любил потому, что сильной душе его все скорби и ужасы жизни были не страшны, что для него └на свете не было ничего страшного". Мрачное понимание жизни чудесным образом совмещалось в нем с радостно-светлым отношением к ней. Ужасы и скорби не в силах были опровергнуть в его глазах основной божественности жизни, которую он непрестанно чувствовал душою╩.

Всем невзгодам и напастям судьбы грек героической или, как называл ее Ницше, ╚трагической эпохи╩ противопоставлял, выражаясь словами того же Вересаева, ╚не смиренное долготерпение, а стойкость, закаленность души, ее здоровую способность обмозоливаться против страданий╩. Призывы сохранять стойкость и мужество в бедствиях постоянно звучат и в поэмах Гомера, и в стихах других поэтов архаического времени. Вот, например, слова Одиссея, обращенные к самому себе:

╚Если же кто из богов мне пошлет потопление в темной
Бездне, я выдержу то отверделою в бедствиях грудью:
Много встречал я напастей, немало трудов перенес я
В море и битвах; пускай же случится со мною и это╩.

Гомеровскому герою вторит Архилох, утешая друга, оплакивающего близких, погибших в морской пучине:

╚Но и от зол неизбывных богами нам послано средство:
Стойкость могучая, друг, вот этот божеский дар,
То одного, то другого судьба поражает: сегодня
С нами несчастье, и мы стонем в кровавой беде,
Завтра в другого ударит. По-женски не падайте духом,
Бодро, как можно скорей, перетерпите беду╩.

Возникновение олимпийской религии и тесно связанного с нею героического жизнеотношения по праву считается величайшим духовным переворотом в истории греческого народа, переворотом, который во многом предопределил весь дальнейший путь его духовного развития. В числе тех, кто сумел по достоинству оценить всю значимость этого события, был и уже упоминавшийся в этой главе А. Мень.

Вот, что писал он во II томе своей посмертно опубликованной ╚Истории религии╩: ╚Величайшее всемирно-историческое значение Зевсовой религии заключалось прежде всего в провозглашении примата Света, Разума и Гармонии над Тьмой, Иррациональностью и Хаосом. В этом отношении она является прямой предшественницей учения о Логосе как разумном творческом начале во Вселенной. Но до появления этого учения было еще далеко. Логизму в греческом сознании предшествовал антропоморфизм. В Олимпийцах человеческое начало было идеализировано и возведено в космический принцип. Это было огромным шагом вперед, но и одновременно таило большую опасность. Угадывая в Божественном разумное начало, ахейцы привнесли в него все многообразие чисто человеческой ограниченности и чисто человеческих слабостей. В Олимпийцах почти не было ничего сверхчеловеческого╩. Далее Мень указывал на два главных, по его мнению, изъяна олимпийской религии, которые уже с самого начала затормозили ее развитие и не дали ей подняться до уровня таких образцов высокой духовности, как христианство или хотя бы ветхозаветный иудаизм. Этими изъянами были, во-первых, чрезмерная очеловеченность греческих богов, выразившаяся в их полнейшей бездуховности и отягощенности своей плотью, и, во-вторых, их аморальность. Тут же мы находим и объяснение этого странного казуса. В отличие от стран Востока, где выработка новых религиозных систем всегда была делом профессионалов: пророков, священнослужителей, учителей и мистиков, в Греции, как полагает Мень, религиозное творчество уже очень рано было растворено в ╚мутном и недифференцированном потоке╩ массового сознания, стало доступно каждому и в том числе поэтам и художникам, которые ╚играли невольно роковую роль в греческой религии. Горячий темперамент, проницательный, несколько саркастический склад ума, любовь ко всему прекрасному, необузданная художественная фантазия √ все это незаметно подменяло религиозное творчество, превращая его в творчество художественное, нравственно-безразличное╩. Следуя логике Меня, мы в конце концов приходим все к тому же маловерию греков, к слабости или недоразвитости подлинно религиозного чувства в самом их психическом складе. Иначе говоря, мы должны признать, что по самой своей натуре, хотя и одаренной, но слишком уж суетной и легковесной, греки оказались неспособными сделать решающий шаг от языческого антропоморфизма √ этого обожествления человека, к подлинному спиритуализму √ религии Истинного Бога. Но так ли это на самом деле?

Как мы уже видели, греческая религия представляла собой довольно сложный конгломерат разнородных, иногда весьма несхожих или даже прямо противоположных по своей внутренней сути верований и культов. Некоторые из этих верований явно тяготели к тому, что принято называть ╚спиритуализмом╩, и уже включали в себя такие важные элементы христианского вероучения, как идеи первородного греха, искупительной жертвы божества, бессмертия души, загробного воздаяния и т. п. Наиболее интересными примерами религиозных экспериментов этого рода, очевидно, могут считаться орфическое учение, выросшее из переосмысленного дионисийства, и элевсинские мистерии Деметры и Коры, о смысловом содержания которых мы знаем лишь очень немногое из-за строгой засекреченности и самих обрядов, и лежащей в их основе доктрины. Свое дальнейшее развитие идеи орфиков и, может быть, также жрецов Элевсина получили в трудах ряда греческих философов. Открывает этот ряд Пифагор, замыкает Платон, который ближе многих других подошел в своих интеллектуальных поисках к идее Единого Бога и был за это высоко ценим отцами христианской церкви. И все же в большинстве своем греки не приняли эти мистические учения, претендовавшие на преодоление традиционного политеизма со всеми его врожденными пороками, и остались верны своим бездушным, бесчувственным и безнравственным богам. И орфизм, и пифагорейство, и даже грандиозная система платоновского объективного идеализма на фоне магистрального потока развития греческой культуры воспринимаются скорее как маргинальные и нетипичные явления, как некие отклонения от общепринятых норм религиозного сознания. Означает ли это, что греки, как думал Мень, были неспособны в силу своей духовной неполноценности переменить свою веру? Или же они не хотели это сделать, пока и поскольку именно эта вера лучше отвечала неким кардинально важным особенностям их этнической психологии, чем какая-либо другая? Нам думается, что дело здесь все же в сознательном выборе, а не в духовной немощи.

Религии спиритуалистического толка, такие как христианство, иуадизм, буддизм, претендуют на обладание душой человека, требуя от него полной самоотдачи, абсолютного растворения в ауре божества вплоть до окончательного отказа от своего Я (в буддизме, в некоторых ветвях христианства). При этом материальная (телесная) часть человеческой личности просто отбрасывается в сторону как ничего не значащий придаток души или, хуже того, ее темница или могила. Бренная плоть остается на земле, в доме или в гробу, в то время как душа воспаряет к небу. Все вероучения этого рода по сути своей авторитарны или даже тоталитарны. В них бог внимательно следит за каждым шагом человека, постоянно требует от него отчета в своих поступках, сурово карает его за малейшие отступления от веры или нарушения нравственных заповедей. Высший смысл жизни человека здесь может заключаться только в служении богу. Для греков такое решение проблемы смысла жизни и назначения человека было уже a priori неприемлемо. Они слишком высоко ценили свое тело и практически не отделяли его от души, как форму от содержания. Еще более они ценили свою свободу, как гражданскую, так и человеческую, личностную, и не уступили бы ее даже самому могущественному и мудрому божеству. Понятие ╚раб божий╩, глубоко укорененное в сознании каждого верующего христианина, было им органически чуждо. Протагоровская формула: ╚Человек есть мера всех вещей╩, если понимать ее не только как кредо античного агностицизма, гораздо лучше отвечала их мироощущению и взглядам на жизнь и в сущности уже изначально была заложена в их религиозных верованиях.

Олимпийская религия несет на себе неизгладимую печать начального периода греческой истории, который, как мы уже видели (см. гл. 5 √ 6), был отмечен мощными всплесками стихийного индивидуализма и завершился рождением новой формы государства и общества √ раннего полиса, одной из основных задач которого было именно обуздание этих эксцессов. Если в гражданской общине полиса индивид с его всегдашней жаждой самоутверждения был поставлен в определенные рамки законности и порядка и вынужден был считаться с общественным мнением своих сограждан, то в образах олимпийских богов именно своенравие свободной и сильной личности было возведено в идеал и стало безусловно доминирующей чертой. Амбиции олимпийцев, на которых греки перенесли все характерные повадки своих ╚басилеев-дароядцев╩, сдерживает только соперничество других богов да темные веления судьбы. Так же, как и в своих ╚царях╩, греки ценили в богах прежде всего их сверхчеловеческое могущество, импозантность и красоту, не придавая, по крайней мере первоначально, особого значения их мудрости и нравственным качествам. Божественная харизма понималась ими скорее эстетически, чем этически. Человек и сам, насколько это было в его силах, должен был стремиться к такой же красоте, безмятежности и силе, ибо именно в этой соразмерности человека и божества, в его богоподобии греки видели одну из главных гарантий мировой гармонии и один из наиболее существенных признаков состояния калокагатии.

Эти прекрасные и холодные, как статуи, боги не любили людей, но и не ждали от них ответной любви, не стремились во что бы то ни стало проникнуть в их души, не требовали беспрекословного соблюдения установленных ими правил и запретов. Судя по всему, греков вполне устраивал избранный ими формальный стиль общения с небожителями посредством жертвоприношений и вопрошаний оракулов. Подлинно аристократическая холодноватая сдержанность по отношению к партнеру, стремление удержать его по ту сторону демаркационной линии, разделяющей мир богов и мир людей, царили здесь на обоих полюсах сакрального пространства, внутри которого осуществлялось это общение. Благодаря этому обе стороны, участвовавшие в этом веками длившемся диалоге, сохраняли свою свободу по отношению друг к другу. В обществе своих капризных и непостоянных, но зато и не слишком требовательных богов греки чувствовали себя более уверенно и комфортно, чем под отеческой и вместе с тем тиранической властью какого-нибудь варварского божества вроде иудейского Ягве. Как хорошо сказал по этому же поводу В. Буркерт, ╚человек смотрит в лицо богов спокойно как вполне совершенная личность, во всем подобная статуям самих богов. Это √ тот род свободы и духовности, который приобретается ценой безопасности и доверия. Но реальность налагает свои ограничения даже и на свободного человека: боги есть и остаются └сильными мира сего"╩.

Естественно, что, по мере того как сами греки становились все более и более цивилизованными людьми, они старались приобщить к цивилизации и своих богов, понемногу отучая их от их варварских замашек. В послегомеровское время (в VIIIVI вв. до н. э.) весь олимпийский пантеон был поделен между греческими полисами. Каждый полис стремился обзавестись своим особым божеством-покровителем, иногда двумя или тремя такими божествами. В мифологии этот процесс предстает перед нами в зеркально отраженном виде. Согласно одному из мифов, некогда боги, собравшись в Сикионе (один из городов северного Пелопоннеса), поделили между собой все существовавшие в то время греческие государства. При этом Гере достался Аргос, божественным близнецам Диоскурам √ Спарта, Аресу √ Фивы, Афине √ Афины. Бог-покровитель включался в микрокосм полиса и в качестве его защитника и предстоятеля-простата становился важнейшей неотъемлемой частью его гражданской общины. Он должен был оберегать доверившийся ему полис от любых невзгод и напастей и всеми доступными ему способами обеспечивать процветание и благополучие его граждан. Именно в этом заключалась, например, по мнению афинян, основная обязанность их богини-градодержательницы Афины Паллады. Еще в начале VI в. до н. э. об этом сказал в одной из своих элегий законодатель и поэт Солон:

╚Город же наш не погибнет по воле державного Зевса
Ни по решенью иных в сонме бессмертных богов:
Великодушная наша заступница, дева Афина,
Дщерь Громовержца, свою руку простерла над ним╩.

В соответствии с этим взглядом соперничество полисов осмыслялось как соперничество покровительствующих им богов. В трагедии Еврипида ╚Гераклиды╩ Аргос и его царь Еврисфей объявляют войну Афинам за то, что афиняне отказались выдать укрывшихся в их городе сыновей Геракла. Друг героя Иолай, услышав об этом, восклицает:

╚Да, не слабей аргосских наши боги:
Им помогает Гера, что с отцом
Бессмертных ложе делит, нам
Афина,
И право ж, это счастье, что она,
Паллада, без победы не уходит╩.

Считалось, что бог-покровитель любит граждан избранного им полиса и заботится о них, хотя это была любовь, так сказать, ex officio (по должности), не требовавшая ни от той, ни от другой стороны особого эмоционального накала. Тем не менее граждане полиса стремились сделать все возможное, чтобы только удержать в городе покровительствующее ему божество и добиться его благосклонности. В его честь воздвигались храмы на акрополе, на агоре, иногда на особом священном участке за городом. Парфенон √ храм Афины Девы на афинском Акрополе √ лишь самое известное, но далеко не единственное из сооружений этого рода. Храм считался постоянным жилищем божества и, можно сказать, обеспечивал ему прочную оседлость на территории полиса. Богам-покровителем посвящались большие всенародные празднества, сопровождавшиеся торжественными процессиями, обильными жертвоприношениями, агонами и другими изъявлениями всеобщего ликования, в которых находило свой выход столь свойственное грекам чувство локального патриотизма, привязанности к своему родному полису. Участие в этих празднествах, как и вообще причастность к культам ╚отеческих богов╩, будь то боги всего государства или же отдельных его подразделений: демов, фратрий, фил и т. п., было важнейшим средством социального самоопределения гражданина греческого полиса. Поэтому нас не должен удивлять рассказ Ксенофонта о том, как некий Ксений, уроженец Аркадии и один из командиров наемников в армии Кира Младшего, справлял вдали от родины в походной обстановке так называемые Ликеи √ празднество в честь Аполлона Ликейского (Волчьего). Факты такого рода свидетельствуют в одно и то же время и о религиозном благочестии греков, и об их любви к своему отечеству. Оба эти чувства были по сути слиты здесь в единое целое. Как верно заметила английская исследовательница греческой религии Хр. Сурвайну-Инвуд, ╚религия стала центральной идеологией полиса, она структурировала и наделяла смыслом все те элементы, из которых складывалась его идентичность: его прошлое, его физический ландшафт, отношения между составляющими его частями╩. В известном смысле полис выполнял в греческом обществе при отсутствии священных книг и профессионального жречества те же функции, которые позже будет выполнять христианская церковь, с теми, однако, различиями, что и клиром, и мирянами здесь были в сущности одни и те же люди, причем власть самой священной конгрегации не простиралась дальше границ карликового государства.

И все же грекам так и не удалось по-настоящему приручить своих своенравных и зачастую прямо-таки социально опасных богов, сделать их более человечными, более лояльными к социуму и не столь вредоносными. В отличие от иудеев и христиан они не додумались до хотя бы примитивной теодицеи, которая могла бы списать все зло мира на Сатану или какого-нибудь другого ╚врага божьего╩. Их картина мира сохранила свою исконную дуалистичность, вследствие чего каждое божество продолжало оставаться в равной степени источником как добра, так и зла. Первые греческие философы, пытавшиеся эту картину так или иначе упорядочить и гармонизировать, были вынуждены отодвинуть традиционных богов куда-то на дальнюю периферию своей модели мироздания, чтобы они не мешали действию управляющих космосом разумных и справедливых законов. В то же время поэты, которые, начиная уже с Гомера и Гесиода, не раз предпринимали попытки превратить этих же самых богов и в особенности Зевса и Аполлона в носителей и гарантов высшей правды и источник абсолютного блага, постоянно встречали на этом пути непреодолимые преграды, которые ставила перед ними сама жизнь. Один из них, Феогнид Мегарский (вторая половина VI в. до н. э.), восклицал в горестном недоумении:

╚Милый Зевс! Удивляюсь тебе я; всему ты владыка,
Все почитают тебя, сила твоя велика.
Перед тобою открыты и души, и помыслы смертных,
Высшею властью над всем ты обладаешь, о царь!
Как же, Кронид, допускает душа твоя, чтоб нечестивцы
Участь имели одну с теми, кто правду блюдет...?╩

Немало таких же возгласов, выражающих сомнение или разочарование в божественной справедливости, услышим мы позже в творениях великих трагических поэтов V в. до н. э.

Следует также иметь в виду, что в стране, раздробленной на множество мелких независимых государств, каждое со своим особым пантеоном, со своими мифами и правилами богопочитания, политеистическая религия просто не могла стать универсальной нравственной силой, обязательной для всех и всех примиряющей. Как мы уже видели, отдельные боги заботились, как правило, лишь о гражданах тех полисов, которые находились под их непосредственным покровительством, и с откровенной враждой взирали на всех остальных. Очень часто благорасположение божества к человеку, ищущему его защиты и покровительства, ограничивалось лишь пределами его священного участка или даже одним только его алтарем. Поэтому несчастного, припавшего к алтарю в надежде на спасение, убийцы старались оторвать от него и, оттащив куда-нибудь подальше от священного места, тут же с ним и разделаться. Раб, сбежавший от своего хозяина и укрывшийся в храме, пользовавшемся правом так называемого ╚убежища╩, оставался в безопасности лишь до тех пор, пока голод и жажда не заставляли его выйти наружу, где никто уже не мог защитить его от шедших по пятам преследователей.

В самую счастливую пору истории Греции, в так называемый ╚век Перикла╩, когда греческое свободомыслие, казалось бы, справляло свой блестящий триумф и троны богов Олимпа начинали шататься под натиском по-юношески дерзких глашатаев нового просвещения √ софистов, многие греки продолжали верить, не особенно задумываясь о природе тех божеств, в которых они верили, и не требуя никаких доказательств их разумности и доброты, а неосознанно следуя принципу, который много позже будет сформулирован одним из апологетов христианства Тертуллианом: ╚Credo quia absurdum est╩ (╚Верую, потому что это нелепо╩). И в это время в греческом обществе было немало людей, разделявших со своими предками их самые грубые суеверия и охотно прибегавших в затруднительных ситуациях к помощи очень древних магических процедур. Да по-другому и быть не могло, если учесть, что практически вся обрядовая сторона греческой религии имела своей основой все ту же первобытную магию. Как верно заметил Э. Доддс, ╚то, что сказал о религии XIX в. Якоб Буркхардт, что └это был рационализм для меньшинства и магия для большинства", может быть в целом сказано и о греческой религии с конца V в. до н. э. и далее. Благодаря просвещению и отсутствию всеобщего образования разрыв между верованиями меньшинства и верованиями большинства стал абсолютным, что было во вред как тем, так и другим╩. Здесь, правда, стоило бы добавить, что верования, характерные как для большей, так и для меньшей части греческого общества нередко мирно или противоречиво уживались в одной и той же душе. И лучшим примером, подтверждающим эту мысль, может служить никто иной, как великий греческий историк и ╚отец истории╩ Геродот. В его мировосприятии элементы обыденного сознания той эпохи, и в том числе наивные народные верования, иногда смешанные с самыми курьезными суевериями, причудливо переплетаются с необыкновенной интеллектуальной энергией и молодым задором только что вышедшей из колыбели музы Клио.

Может показаться, что Геродот представляет себе человека довольно-таки жалким и в общем несчастным существом, со всех сторон окруженным некими враждебными и загадочными силами, которые внимательно следят за каждым его шагом, лишь выжидая подходящего момента для нанесения гибельного удара. В своей ╚Истории╩ он постоянно возвращается к, очевидно, очень важной и интересной для него теме зависти богов к выдающимся людям. На протяжении всего своего сочинения он упорно внушает читателю одну и ту же мысль: по своей природе боги страшно завистливы и терпеть не могут, когда кто-нибудь из людей намного превышает других смертных в богатстве, славе, могуществе и вообще вкушает больше счастья, чем ему положено судьбой. Они нарочно заманивают таких ╚счастливцев╩ в хитроумно расставленные ловушки и западни, усыпляют их бдительность множеством выпавших на их долю благ и испытывают удовлетворение, видя, как они погибают. Об этом мудрый Солон предупреждает лидийского царя Креза, возомнившего себя самым счастливым человеком на свете. ╚Крез! √ задает он риторический вопрос своему собеседнику, √ Меня ли, знающего, что всякое божество завистливо и капризно (непостоянно), спрашиваешь ты о человеческой жизни?╩ Зависть и капризы богов делают человека ╚игралищем случая╩. Он никогда не знает, что может с ним произойти на следующий день и потому до самой своей смерти не может с уверенностью сказать, что он действительно был счастлив. Крез не внял предупреждению афинского мудреца и вскоре жестоко за это поплатился. Сначала он из-за нелепой случайности потерял своего горячо любимого сына, а затем сбитый с толку двусмысленными ответами оракулов ввязался в войну с владыкой персов и мидян Киром, потерпел поражение и сам едва избежал смерти. Но та же участь постигла в дальнейшем и самого Кира. Неизменно сопутствовавшее ему военное счастье заставило его забыть об осторожности, когда он выступил в свой очередной поход против диких и воинственных кочевников массагетов, рассчитывая замкнуть кольцо своих владений на востоке. Здесь в рассказе Геродота вновь возникает тема ╚зависти богов╩: Крез, сопутствующий Киру в качестве советника, напоминает ему о том, что он сам и его воины смертны и, стало быть, не могут равняться с богами, которым все доступно и все позволено, а также и о том, что ╚существует круговорот человеческих дел, который не допускает, чтобы всегда одни и те же люди были счастливы╩. Однако Кир поступает так, как если бы он и в самом деле был богом, и, вторгшись в земли массагетов, находит в бою свою смерть.

Судьбу Кира во многом повторяет и один из его преемников на персидском престоле Ксеркс. И его перед началом похода на Элладу предупреждает о подстерегающей его зависти богов мудрый советник Артабан: ╚Ты видишь, как перуны божества поражают стремящиеся ввысь живые существа, не позволяя им в своем высокомерии возвышаться над другими. Малые же создания вовсе не возбуждают зависти божества. Ты видишь, как бог мечет свои перуны в самые высокие дома и деревья. Ведь божество все великое обыкновенно повергает в прах. Так же и малое войско может сокрушить великое и вот каким образом: завистливое божество может устрашить воинов или поразить перуном так, что войско позорно погибнет. Ведь не терпит божество, чтобы кто-либо другой, кроме него самого, высоко мнил о себе╩. Ксеркс, выслушав эти слова, колеблется, не зная, на что решиться. Но боги, очевидно задумавшие его погубить, искушают его обманчивыми сновидениями, побуждая как можно скорее выступить в поход. Презрев все доводы благоразумия, Ксеркс идет войной на Грецию и терпит сокрушительное поражение на море и на суше. Сам Фемистокл, которому греки были обязаны своей победой над персидским флотом в битве при Саламине, убежден в том, что и он сам, и другие греческие военачальники, участвовавшие в этом сражении, были лишь орудием в руках богов, вознамерившихся покарать спесивого владыку персов за его неслыханное самомнение и нечестие. Геродот приводит его слова: ╚Ведь этот подвиг совершили не мы, а боги и герои, которые воспротивились тому, чтобы один человек стал властителем Азии и Европы (в подлиннике сказано букв, └позавидовали тому". √ Ю. А), так как он нечестивец и беззаконник. Он ведь одинаково не щадил ни святилищ богов, ни человеческих жилищ, предавая огню и низвергая статуи богов. И даже море повелел он бичевать и наложить на него оковы╩.

Мысль о том, что божество способно испытывать чувство зависти к смертному человеку, в наше время может показаться дикой и нелепой верующему христианину или мусульманину. Ведь для них божество и человек √ несоизмеримые величины. Но греки были убеждены в обратном, оценивая различие между богом и человеком скорее в количественных, чем в качественных категориях. Вспомним хотя бы Афину в ╚Илиаде╩, под тяжестью которой трещит колесница Диомеда. Конечно, Геродот не сам выдумал своих завистливых богов. Мысль о врожденной злокозненности божества, о таящихся в нем гибельных для человека силах была, как мы уже видели, глубоко укоренена в массовом сознании греков, а стало быть, и в их религиозных верованиях, начиная уже с древнейших времен. В безоблачном, ничем не нарушаемом счастье, выпавшем на долю того или иного смертного, они видели прямое покушение на одну из главных прерогатив богов, которые одни только и могут быть по-настоящему счастливы и потому ревниво следят за каждым, чья удачливость превышает обычную человеческую норму. Может показаться, что Геродот пытался найти в этом по своей сути иррациональном чувстве божественной зависти или ревности некое рациональное зерно, объясняя его в духе просветительских идей своего времени как проявление универсального закона мировой гармонии или высшей справедливости, следуя которому, каждый должен знать свою меру счастья и прочих земных благ. Вероятно, представления этого рода не были чужды великому историку, и не исключено, что с их помощью он надеялся как-то оправдать и возвысить предосудительные, с точки зрения обычной человеческой морали, поступки богов. Тем не менее уже одно то, что рассказывая об этих деяниях, он использует именно слово ╚зависть╩, а не, скажем, ╚гнев╩ или ╚негодование╩, ясно показывает, насколько сильны еще были в его сознании стереотипы древнего мифологического мышления. И в целом завистливое божество Геродота гораздо больше похоже на подозрительного и капризного тирана, чем на мудрого и справедливого судью. В одном из геродотовских логосов (исторических новелл) образцовый тиран Фрасибул Милетский дает простой и наглядный урок политической мудрости своему младшему и еще неопытному ╚коллеге╩ Периандру Коринфскому. Проходя вместе с посланцем Периандра по хлебному полю, он, не произнося ни слова, вырывает один за другим самые высокие колосья и тем самым дает понять, что ради сохранения и упрочения своей власти тиран не должен останавливаться перед истреблением самых выдающихся людей своего государства. Но точно так же, если следовать логике самого Геродота, поступают и боги, из зависти или из страха поражающие своими молниями самые высокие строения, деревья, животных, слишком резко возвышающихся над общим уровнем людей. Судя по всему, современники историка не находили ничего странного или противоестественного во всех этих вспышках тиранического темперамента своих богов. Лучше, чем что-либо другое, об этом свидетельствует прославленная трагедия Эсхила ╚Прометей прикованный╩, представившая в облике жестокого и своенравного тирана самого ╚тучегонителя╩ Зевса.

Заканчивая эту главу, можно было бы заметить, что историческая судьба классической Греции вполне могла бы стать сюжетом еще одного геродотовского логоса на ту же самую тему зависти богов. В середине V в. до н. э., когда Геродот начинал писать свою ╚Историю╩, небо над Элладой было почти безоблачно, и ничто, казалось, не предвещало разразившейся вскоре катастрофы. Однако, уже спустя каких-нибудь полвека, ситуация в стране резко изменилась в худшую сторону, и теперь уже грекам пришлось дорого заплатить своим завистливым богам за всю выпавшую на их долю удачу. Но об этом мы поговорим в следующей главе.

Примечания

[+1] Орфики верили, что люди, не выдержавшие испытаний во время мистерий, не соблюдающие ритуальную чистоту и к тому же отягощенные различными пороками и преступлениями, после смерти попадают в мрачный Аид и несут там наказание ╚по грехам своим╩.

[+2] Здесь уместно напомнить читателю о том, что ситуация, сложившаяся в Афинах во второй половине V в. до н. э., не может считаться типичной для всей остальной Греции в этом отношении, как и во многих других. Интеллектуальная жизнь великого города была такой бурной и интенсивной, как нигде более. Соответственно и борьба враждующих идеологических течений достигла именно здесь небывалой еще остроты. Поэтому философ, снискавший в Афинах репутацию вольнодумца и безбожника, мог в случае угрожавшей ему опасности перебраться в любой другой греческий город и найти там пристанище. Именно так поступил Анаксагор, бежавший из Афин в Лампсак и там мирно окончивший свои дни (см. гл. 4). Сократу друзья также предлагали убежище в одном из фессалийских полисов, но он сам отказался от этой надежды на спасение, находя ее недостойной.

[+3] Признаки определенной зверообразности сохранили лишь некоторые второстепенные божества, не допущенные в замкнутый круг обитателей Олимпа, например, Пан, спутники Диониса силены и сатиры некоторые морские и речные боги. О первоначальной териоморфности самих олимпийских богов в классический период напоминали лишь некоторые их характерные эпитеты вроде ╚волоокая Гера╩ и ╚совоокая Афина╩, а также обычно сопутствующие им животные и птицы (орел Зевса, сова Афины, лань и собаки Артемиды, пантера и бык Диониса и т. д.) Впрочем, в некоторых глухих уголках греческого мира почитание богов в образе животных не прерывалось вплоть до самого позднего времени.

[+4] Представления поэта об этой загадочной силе, разумеется, весьма далеки от полной определенности. Иногда судьба появляется в эпосе в антропоморфном, хотя и очень неясном образе божества, прядущего нить человеческой жизни и смерти. В некоторых местах упоминаются сразу несколько Мойр. Их имена √ Атропа, Клото и Лахесис √ известны нам из древнего, вероятно, еще догомеровского мифа. Иногда боги, в особенности Зевс, ставятся на место судьбы или она оказывается одной из их числа. Но это √ явно позднее и в целом не характерное для религиозных воззрений Гомера представление.

[+5] Даже Зевс не знает своего собственного будущего. По одной из версий мифа о Прометее он освободил скованного по его приказу титана в обмен на предупреждение об опасности, подстерегающей его в случае, если он вступит в новый брак с богиней Фетидой. О том, что боги Олимпа не вездесущи, говорит уже то обстоятельство, что им приходится все время перемещаться в пространстве. Почти все они имеют свои особо любимые места пребывания. У Аполлона это √ Делос и Дельфы, у Деметры √ Элевсин, у Геры √ Аргос, у Афины √ Афины, у Гефеста √ о. Лемнос и т. д.

[+6] Так объясняется, например, в ╚Илиаде╩ смерть Патрокла, а вслед за ним его убийцы Гектора. Так же объясняются во второй гомеровской поэме и десятилетние скитания Одиссея, который из-за упорного противодействия ненавидящего его Посейдона никак не может достичь родной Итаки, причем жизнь его все это время висит на волоске. Трагически погибают опять-таки преследуемые гневом богов и почти все остальные участники Троянской войны и все вообще поколение героев.

[+7] Многое здесь зависело от статуса или ранга божества: чем ниже было его положение в общей иерархии сверхъестественных сил, тем ближе оно стояло к человеку и тем скорее он мог рассчитывать на его благосклонность. Особенно тесные, можно даже сказать, интимные отношения связывали греков с многочисленными малыми божествами природы вроде нимф, дриад, речных богов, а также с божествами √ покровителями семьи и дома, такими как Гестия (богиня очага), Зевс Геркеи (букв. ╚Оградный╩, ╚Дворовый╩), Зевс Ктесий (букв. ╚Приобретатель╩) и др. В отличие от гордых и недоступных олимпийцев все эти боги или божки сопутствовали человеку в его повседневной жизни и приходили ему на помощь, так сказать, по первому зову. Об особой близости к людям так называемых ╚героев╩ √ обожествленных покойников, мы уже говорили прежде (см. гл. 7).

[+8] Лишь немногие герои были, если верить Гомеру и другим поэтам, удостоены богами особой чести и переселены после смерти прямо ╚во плоти╩, а не в виде бесплотной тени в Элизий или, что то же самое, на Острова блаженных, лежащие где-то далеко на западе. Такая участь была уготована, например, Менелаю и его супруге Елене. Геракл, как уже было сказано, вознесся на Олимп, хотя его тень осталась в Аиде (Гомер упоминает о ней в своем описании загробного мира в ╚Одиссее╩).

[+9] В платоновской ╚Апологии Сократа╩ афинский мудрец увлеченно объясняет судьям, как он собирается использовать свое загробное существование в Аиде, постоянно общаясь с находящимися там великими людьми прошлого и в своей обычной манере испытывая их умственные способности. Эта остроумная вариация на тему гомеровского описания мира теней, доказывающая, что истинному философу смерть совсем не страшна, вряд ли могла серьезно увлечь рядового афинянина той поры.

[+10] В одной из од поэта Вакхилида (V в. до н. э.), мы находим такое наставление Аполлона людям:

╚Ты смертен, человек. Поэтому живи,
Как будто каждый день
Последний для тебя,
И вместе с тем, как будто впереди
Еще полвека глубоко-богатой жизни.
Законы божеские чти
И духом радуйся. Нет блага выше╩.

 

<< ] Начала Этногенеза ] Оглавление ] >> ]

Top